|
завоеванием всех, кто выпускал его в воздух. Взлетал-то он сносно, в воздухе
кое-как держался, но очень скверно садился: то грохнет несчастную машину с
высокого выравнивания, то ткнет ее в землю на скорости. А двумя днями раньше он
был командирован в подмосковный городок Монино для перегонки на наш аэродром
отремонтированной там машины.
И вдруг – звонок начальника ремонтного завода: на разбеге Клотарь отклонился в
сторону, налетел на трактор, убил тракториста. Изрядно пострадал и самолет.
– Езжай скорее в Монино, – приказал мне командир, – перегонишь машину с
экипажем Клотаря. К твоему приезду она будет готова.
Я влез в комбинезон, напялил унты и пустился в путь. На попутной полуторке в
вечерних сумерках вкатил в Москву. Чем дальше проникал в глубь ее улиц, тем
больше охватывало меня волнение. Все, что увидел, ошеломило, потрясло... Я знал,
что вся Москва затемнена, зашторена, перепоясана баррикадами и надолбами,
стала совсем малолюдной, что на площадях и крышах стоят зенитные орудия и
пулеметы, а в небе плавают аэростаты. Все так и было. Но не хватало самого
напряженного воображения, чтобы представить эту картину во всей ее реальности.
Может, это тяжелое чувство было обусловлено еще и тем, что всего лишь год назад,
в зимний воскресный вечер, залитый огнями городского освещения, льющимся
светом витрин и окон городских домов, мы веселой гурьбой моих новых друзей и
подруг, до предела заполнив огромную машину тогдашних такси, катили «с
ветерком» по широким улицам Москвы на вокзал, чтобы в последний день моего
отпуска попрощаться перед отъездом в Воронеж. Еще совсем не забылось, как
заливались мы хохотом от веселых шуток и острот, вспыхивавших одна за другой.
За стеклами машины плыл поток людей, казавшихся мне необыкновенно
привлекательными, оживленными, пребывавшими в таком же добром расположении духа,
как и мы. Во всем этом было столько осязаемой радости, даже счастья, что,
казалось, оно будет всегда и его ничем невозможно будет ни погасить, ни
разрушить. Я был в те надолго запомнившиеся мне минуты в состоянии какой-то
влюбленности – то ли в кого-то из этих прекрасных женщин, то ли во всех сразу,
а может, и в целый мир!.. Мне было жаль расставаться с Москвой, с друзьями, с
тем вечером, но уже пора было возвращаться в свою эскадрилью, к летной братии,
к полетам, ставшим потребностью моей души.
И вот теперь на погрузившихся в черный мрак улицах – ни огонька, ни звука.
Только вдруг возникнут из черноты военные грузовики с крохотными густо-синими
щелочками фар, которые совсем не освещают дорогу, а только обозначают себя,
пройдут, пробиваясь куда-то по заваленным снегом улицам, и тут же потеряются в
непроглядной тьме. И снова – никого. Но вдруг появляется патруль. Прикрывая
ладонями тонкий, как спица, лучик фонаря, тщательно проверит документы,
всмотрится в лицо, о чем-то спросит. И опять безлюдье, глухая темень, мертвая
тишина.
Но Москва, грозная, мрачная, ощетинившаяся за маскировочными щитами и
зашторенными окнами, жила, работала, стояла насмерть, а после того, как в
недавнем декабре отбросила от своих стен миллионное фашистское войско,
чувствовала себя вполне уверенно.
В Монино в тот вечер трудно было попасть, да и какой был в том смысл – на ночь
глядя. «Может, дома, на Верхней Масловке, случайно окажется Федя, родной брат
отца?» – подумал я и направился туда. Но квартира была на запорах, а Федя,
сугубо гражданский человек, художник, пребывавший в военном запасе, как
оказалось, в чине флотского майора, был уже где-то на Южном фронте, в Крыму, в
действующем Черноморском флоте. Жаль, встреча с ним всегда была для меня
большой радостью. Не было на свете человека, более близкого мне по душе и по
духу, чем Федя.
В семье моего деда он был последним, тринадцатым ребенком. Отец родился первым.
Когда в десятом году умерла их мать, а через год и отец, в живых оставалось
всего четверо. Дед был иконописцем, и, вероятно, это призвание и ремесло уже
стало наследственным, поскольку незаурядным художником был и мой прадед. Но
живописи дед учился не только у него, но и у Бунакова, того самого, у которого
в другое время первоначальные уроки получил сам Репин.
Во всех церквах, где работал дед, в облике Божьей матери прихожане узнавали мою
бабку Полину Ивановну. Она, говорят, была очень красивой, доброй, и дед любил
ее нежно. Узнавали себя и прихожане – то в ликах ангелов, то апостолов.
Мой будущий отец учился у деда, помогал ему, но, чувствуя в себе художественную
одаренность, тянулся к академическому образованию. Дед же его от себя не
отпускал. И только после смерти родителей, оставив малышей – Федю и Ваню – на
восемнадцатилетнюю сестру Таню, ставшую им матерью, уехал в Киев и поступил
вольнослушателем в художественное училище. Одновременно, конечно, работал и
высылал заработки в Екатеринослав, семье. Но спустя два года, Таня, развешивая
белье на чердаке, упала с лестницы и разбилась насмерть. Отец бросил учебу,
вернулся к своим малым братьям и вскоре женился на тогда еще очень молоденькой,
недавно окончившей гимназию моей будущей матери, дочечке вполне состоятельных
по тем временам родителей. С живописью отец никогда не расставался, но в Первую
|
|