|
,
Вене, Белграде и Софии. Ему тогда предложили выбрать между Белградом и Прагой
постоянное жительство, и он выбрал Прагу, потому что давно знал, что вокруг
Праги замечательная рыбная ловля, а в Белграде этого нет.
Он взял это место, потому что у него не было другого выхода: в эти годы он
считал, что дипломатическая карьера его окончена и что место атташе –
единственное, на которое он может рассчитывать, без надежды вернуться на
настоящую политико-дипломатическую службу. Когда в октябре 1918 года он
вернулся в Лондон, только мельком встретившись в Христиании с Литвиновым, на
которого его обменяли, он встретил в министерстве иностранных дел и в
парламенте сильнейшую против себя оппозицию; его обвиняли в преступных ошибках:
начал с того, что работал в пользу большевиков, требуя ни в коем случае не
начинать вооруженной интервенции против них, затем изменил свое мнение, нашел
нужным стакнуться с безнадежно непопулярными царскими генералами, тратил сотни
тысяч на Савинкова, делал ставку на чехословаков в Сибири и в результате сел в
тюрьму и уцелел только благодаря тому, что правительство его величества вовремя
арестовало Литвинова и таким образом нашлось, на кого его обменять. Не то три,
не то пять раз о нем в парламенте были запросы с участием Черчилля; правые
требовали отдать его под суд, умеренные не собирались его защищать. Даже старый
его покровитель, а теперь военный министр лорд Милнер не мог помочь ему. После
его личных докладов Бальфуру, Керзону и Ллойд-Джорджу и даже аудиенции у короля
он написал и напечатал в лондонской «Таймс» 4 статьи, «Портреты большевиков»,
где пытался оправдать свое поведение, но друзья посоветовали ему на некоторое
время скрыться, например, съездить на родину его предков, в Шотландию, где он
сможет целыми днями ловить рыбу, пока вся эта история не забудется на верхах
правительства. Он уехал, как только смог, – от жены, с глаз долой от родителей,
и особенно – от бабушки, которой он боялся и которая считала его чуть ли не
большевиком.
Он был рад быть вне пределов досягаемости, когда в Москве его приговорили к
смертной казни, провел в Шотландии несколько недель с наездами в Лондон и в
начале 1919 года отправился в Чехословакию, где был дружески принят Масариками
– отцом и сыном, они не забыли, что он помогал чехам в Сибири вооружаться и
оказывал им широкую денежную поддержку, а потом помог им добраться до
Чехословакии.
Хикки позвонил Локкарту из Вены в Прагу по телефону, и, как полагается у
англичан, они обменялись несколькими словами о погоде и здоровье. «Затем, –
пишет Локкарт, – когда я уже начал удивляться, зачем он мне звонит из одной
европейской страны в другую по пустякам, он внезапно сказал: „Здесь кое-кто
хочет поговорить с тобой". И передал трубку кому-то другому.
Это была Мура. Ее голос звучал, как если бы он шел из другого мира. Он был
мелодичен, и слова шли медленнее и были под контролем. Она вырвалась из России.
Она была в Вене, гостила у Хиксов. За все эти годы она ничего не знала обо мне,
не слышала, что делалось здесь. Трубка дрожала у меня в руке , и я задавал ей
идиотские вопросы: „Как вы поживаете, дорогая?" и „Вы здоровы?" Гедульдигер
[служащий банка] был в комнате, его присутствие меня раздражало. Я всегда
ненавидел телефоны. Но в то же мгновение, как в блеске молнии, я вспомнил дни
кризиса в июле 1918 года, когда она поехала в Эстонию, а я звонил из Москвы в
Петроград по семь или восемь раз в день спросить, нет ли от нее новостей. Она
вернулась ко мне в Москву с опасностью для жизни и осталась со мной до конца
моего тюремного сидения, до последнего прощания на вокзале, когда меня высылали
из России под надзором большевистской стражи. Теперь после шестилетней разлуки
я опять говорил с ней по проклятому телефону! „Дайте мне Хикки", – сказал я
наконец, заикаясь. И быстро спросил его: „Могу я приехать на уик-энд? Можно
остановиться у вас?"
Когда мы условились, я вышел из банка и пошел домой в состоянии тупой
нерешительности. Из-за моего эгоизма и привычки потворствовать собственным
капризам моя семейная жизнь никогда не была полностью счастливой. Работа в
банке была непрочной и неинтересной. Я был весь в долгах, и на минуту я
схватился за отчаянную мысль: навсегда отказаться от возвращения в Англию и
начать все сначала. Я когда-то сделал это [уехав в Россию], и это могло быть
осуществлено опять. Но… было несколько „но". Я теперь был старше, чем тогда,
на шесть лет и был ближе к сорока годам, чем к тридцати. У меня были жена и сын,
послевоенный ребенок, о котором надо было заботиться. Наконец, я совсем
недавно перешел в католичество, и мой развод мог значить только одно: полный
разрыв с моими недавно принятыми решениями.
На следующий день вечером я выехал в Вену все еще не решив, что делать. Я
приехал в 6.30 утра и пошел в собор св. Стефана к утренней службе. После мессы
я пешком вернулся в гостиницу. Хикки просил быть у него в конторе в 11 часов.
Яне знал, будет ли там Мура. Мы должны были все вместе поехать к нему на дачу
на два дня. Я сидел у себя в номере, пил кофе, без конца курил и пытался читать
утренние газеты. В половине одиннадцатого я вышел и медленно пошел по
Кертнерштрассе. Небо было безоблачно, и горячее солнце плавило асфальт на
тротуарах. Я останавливался у окон магазинов, чтобы убить время. Наконец, когда
часы пробили одиннадцать, я повернул на Гарбен, где над большим книжным
магазином помещалась контора Кунард Лайн.
Мура стояла внизу, у лестницы. Она была одна. Она заметно постарела. Лицо у
нее было серьезно, в волосах появилась седина. Она была одета не так, как
когда-то, но она изменилась мало. Перемена была во мне, и не к лучшему. В эту
минуту я восхищался ею больше, чем всеми остальными ж
|
|