| |
такелаж. Одеть форму, снять форму, одеть спортивную форму, снять спортивную
форму. «Живее, живее, вы — тупоголовые!»
Спустя пять минут: проверка тумбочек.
Бедняга Флемминг никак не успевал. У него появился дикий взгляд затравленной
крысы. А стоило этим ублюдкам заметить кого-то, кто не мог постоять за себя —
тут уж они расходились вовсю. Три раза вокруг казармы вприсядку, один раз —
ползком. Сто метров, прыгая на корточках. Потом — двадцать отжиманий. Затем —
штурмовать стены на полосе препятствий.
А еще для всех нас было припасено нечто особенное: на полном ходу загнать
шлюпку в портовую жижу, состоящую из разбавленного морской водой мазута, а
потом очистить ее от грязи, попросту смыть ее забортной водой — но только
налегая на весла, по нескольку часов гребя ими в едином ритме, пока под шлюпкой
не останется только чистая вода.
Бедняга Флемминг не вынес всего этого, не смог.
В один вечер он не отозвался во время переклички.
Изуродованное тело прибило к берегу в гавани вместе с привальными брусьями,
бутылками, деревяшками и пятнами машинного масла.
Факт убийства был налицо. Постоянные унижения, послужившие причиной смерти.
Доведенный до отчаянья, он утопился, хотя умел плавать. На его труп было
нелегко смотреть: его затянуло под винты парохода. Мне пришлось поехать в
Гамбург на судебное разбирательство. Вот теперь, с надеждой думал я, когда дело
зашло так далеко, все дерьмо и выплывет наружу. И что же вышло? Его драгоценные
родственнички, почтенные гамбургские судовладельцы, сочли версию самоубийства
непристойной. И они согласились с точкой зрения военного флота: смерть в
результате несчастного случая при исполнении служебных обязанностей! За народ,
Фюрера и Отечество. Честно исполняя свой долг. Ну и, разумеется, они ни в коем
случае не могли обойтись без трех залпов над могилой, так что мы палили из
ружей над дыркой в земле, куда запихнули Флемминга. Отсалютовать оружием —
поднять винтовку — пли. И еще раз. И еще. Никому даже не позволили улыбнуться.
А потом во Франции: когда я, вывернув руку и отобрав пистолет, обезоружил
Обермайера — диктора с радио — который надумал застрелиться прямо на пляже
перед нашей реквизированной виллой. Устроил фарс только из-за того, что
перепихнулся в Париже с дамочкой, которая оказалась наполовину еврейкой.
Придурок Обермайер просто взбесился, орал: «Я — национал-социалист! Отдай мне
пистолет, верни мне пистолет!» Надо признаться, у меня было сильное желание
оказать ему эту услугу.
Я начинаю закашливаться. Ротовая полость заполнена слюной. Она горчит, точно
желчь. Я не в силах дольше сносить свой шноркель. Мой рот сам непроизвольно
выталкивает его. Слюна капает на мою рубашку. Я внимательно разглядываю ее. Мне
надо выпить. Френссен не будет возражать, если я приложусь к его бутылке.
Какого черта? На столе лежат мои часы! Кто положил их сюда? Я дотягиваюсь до
них. У меня такое чувство, будто ко мне Рождество пришло раньше положенного
срока. Неугомонная секундная стрелка все еще бежит по кругу. Отличные часы. Они
показывают чуть больше восьми часов вечера.
А это означает, что мы уже почти сутки находимся под водой. Командир хотел
попытаться всплыть, когда стемнеет. Сейчас 20.00 — стало быть там, наверху, уже
давно не видно ни зги — в это время года. Но зачем командир спросил у штурмана,
когда зайдет луна? Я ничего не путаю. Тем более, что двумя часами ранее Старик
повторил свой вопрос. Но разве недавно не народилась новая луна? Это значит,
что света почти нет, кроме заходящей луны. Ну и что из того? Привычная дилемма:
не к кому обратиться за разъяснениями — ни к Старику, ни к штурману. Вероятно,
по настоящему темно станет только к 04.00.
Это значит, что надо переждать еще целую ночь. Еще одну целую ночь — невыносимо.
Кислорода на столько не хватит. А что с поташевыми картриджами?
Беспокойство принуждает меня стронуться с места. Словно в бреду, я направляюсь
в кают-компанию. Мое место на койке шефа свободно. Второй вахтенный исчез.
Такое ощущение, будто этот день растянулся по крайней мере на сто часов.
Не знаю, сколько времени я продремал в углу койки, когда я просыпаюсь и вижу
Старика в проходе, ведущем в кают-компанию. Он поддерживает равновесие,
упираясь обеими руками по сторонам, словно мы находимся на борту надводного
корабля в бурном море. Должно быть, он вышел из своей кабинки. Он немощно
опускается рядом со мной на койку шефа. Лицо его посерело и осунулось, похоже,
он вовсе не замечает меня, полностью погруженный в свои мысли. Целых пять минут
он не издает ни звука. Потом я слышу, как он тихо произносит:
— Мне жаль.
|
|