|
поднимается на ноги, выхватывает из кармана смятую газету и вопит:
— Если вам, придурки, больше нечего сказать, то вот — вот золотые слова…
Я вижу, что он держит: завещание обер-лейтенанта Менкеберга, который по
официальной версии пал в бою, хотя на самом деле окончил свою жизнь совсем не
боевым образом, попросту сломав шею. И шею он сломал где-то в Атлантике при
спокойной воде лишь потому, что была чудесная погода, и он решил искупаться. В
тот момент, как он нырнул с боевой рубки в океан, лодка накренилась в
противоположную сторону, и Менкеберг свернул себе шею, ударившись головой о
балластную емкость. Лебединая песня этого настоящего человека была опубликована
во всех газетах.
Труманн держит газетную вырезку в вытянутой руке:
— Все равны — один за всех — все за одного — и вот что я скажу вам, товарищи,
только решимость сражаться до последнего — последствия этой битвы мирового
исторического значения — храбрость безымянных героев — величие истории — ни с
чем не соизмеримое — выдающееся — вечная слава благородной стойкости и
самопожертвования — высокие идеалы — нынешнее поколение и те, которые придут
после — принесут свои плоды — показать себя достойными вечного наследия!
Держа в руке намокший, неразборчивый клочок газетной бумаги, он раскачивается
взад-вперед, однако не падает. Подошвы его ботинок кажутся приклеенными к полу.
— Сумасшедший, — говорит Старик. — Теперь его ничто не остановит.
За пианино садится лейтенант и начинает играть джаз, но это никак не влияет на
Труманна. Он продолжает надрываться:
— Мои товарищи — знаменосцы будущего — плоть и дух элиты людей, для которых
«служение» — высший идеал — лучезарный пример для отстающих — смелость, которая
победит смерть — внутренняя решимость — спокойное приятие судьбы — неудержимый
порыв — любовь и верность такой глубины, которая непостижима для мелких
душонок — дороже алмазов — выносливость — jawohl! — гордые и мужественные —
Ура! — нашел свое последнее пристанище в глубинах Атлантики. Ха! Нерушимая
дружба — на фронте и в тылу — готовность к полному пожертвованию. Наш любимый
немецкий народ. Наш замечательный богом данный Фюрер и Верховный
Главнокомандующий. Хайль! Хайль! Хайль!
Некоторые присоединяются к его приветствию. Белер свирепо смотрит на Труманна,
как гувернантка на расшалившегося ребенка, резко встает, выпрямившись в полный
рост, и исчезает, ни с кем не попрощавшись.
— Эй, ты, оставь мою грудь в покое! — вскрикивает Моник. Она обращается к
хирургу. Очевидно, он стал слишком общителен.
— Тогда мне придется опять спрятаться под крайней плотью, — зевает тот, и
окружающие оглушительно хохочут.
Труманн рухнул в кресло и закрыл глаза. Может, Старик все-таки ошибся. Он готов
отключиться сейчас, прямо перед нами. Затем он вскакивает, как будто его укусил
тарантул, и правой рукой выхватывает из кармана револьвер.
У офицера по соседству еще сохранилось достаточно способности быстро
реагировать, и он бьет сверху вниз по руке Труманна. Пуля попадает в пол, едва
не задев ногу Старика. Тот лишь качает головой:
— Из-за всей этой музыки даже выстрела не слышно.
Револьвер исчезает, и Труманн с угрюмым видом опять опускается в кресло.
Моник, которая не сразу поняла, что раздался выстрел, выпрыгивает из-за барной
стойки, проплывает мимо Труманна и гладит его под подбородком, как будто
намыливая его перед бритьем, затем легко запрыгивает на эстраду и стонет в
микрофон: «В моем одиночестве…»
Боковым зрением я наблюдаю, как Труманн медленно встает. Все его движения
кажутся разделенными на составляющие. Он стоит, хитро ухмыляясь и раскачиваясь
из стороны в сторону по меньшей мере в течение пяти минут, пока не затихли
рыдания Моник; затем, во время неистовой овации, он нащупал дорогу между
столиками к дальней стенке; постоял немного , прислонившись к ней, и опять
выхватывает пистолет, второй, на этот раз из-за ремня и орет: «Все под стол!»
так громко, что на его шее вздуваются вены.
На этот раз рядом с ним нет никого, кто мог бы остановить его.
— Ну!
Старик просто вытягивает ноги и сползает из кресла вниз. Трое или четверо
|
|