|
— Надо же так намазать! — Ромашкин выругался. — Тыловые чучела безголовые!
Он схватил какие-то тряпки, стал обтирать кожух и затвор автомата.
— Государственное добро полагается беречь, — невозмутимо поучал боец.
Он отбегал куда-то в темные углы и возвращался то с шинелями, то с
гимнастерками.
— Одевайтесь по-быстрому! Сапоги вот, шинелки. Околеете в бельишке-то!
Едва они успели одеться, как у госпиталя послышалась частая стрельба, взревели
моторы танков, хлестко вспороли морозный воздух выстрелы танковых пушек,
грохнули близкие разрывы.
Крадучись, все четверо вышли из-за сарая и увидели свои родные
тридцатьчетверки. Стреляя вдогон уходящим гитлеровцам, танки неслись по
центральной улице поселка.
Ромашкин вслед за Деминым и Линтваревым вбежал в палату и в наступающем
утреннем рассвете увидел страшное зрелище. Убитые лежали в самых невероятных
позах. Было ясно, что все они метались в поисках спасения, и так, на бегу,
настигла их смерть. Только военврач лежал у входа с раскинутыми руками, да
девушки-медсестры сжались комочками у стены.
То ли от предутренних сумерек, то ли от пережитого Ромашкину все окружающее
казалось синего цвета: оконные проемы без стекол, халаты на убитых, лица
стоявших рядом людей и даже кровь, растекшаяся по полу.
У входа в свою палату Василий перешагнул через трупы двух фашистов, мысленно
отметил: «Это Городецкий их застрелил. Где же он сам?»
Капитан лежал у окна, вокруг него были грязные следы сапог и россыпь стреляных
немецких гильз. В Городецкого, видно, выпустили несколько автоматных очередей.
На полу возле двери Василий увидел тетю Машу с раскинутыми, как и у военврача,
руками. Она тоже встала на пути врагов, не хотела их пускать.
Пришли в госпиталь командиры из батальона, выбившего фашистов.
Линтварев, где-то нашедший свою одежду, в полной форме, подтянутый, подошел к
ним и строго сказал:
— Товарищи, вы все это видите своими глазами, будете свидетелями. Надо
составить акт — это нарушение международного пакта. Это варварское преступление.
Командир в овчинном полушубке мрачно посмотрел на него, ответил глухо:
— Нет, мы не свидетели. Мы — судьи, нам не нужны никакие акты. Мы будем бить
сволочей беспощадно.
Они ушли. А Линтварев спросил Ромашкина и Демина:
— Может, мы с вами составим?..
— Иди ты… знаешь куда, — грубо сказал танкист.
— Вы, пожалуйста, не забывайтесь, товарищ старший лейтенант, — одернул его
Линтварев. — Я старше вас по званию…
Но танкист, уже не слушая, ушел из палаты.
Ромашкин достал из тумбочки бритву, планшетку, письмо от мамы, аккуратно
сложил все и пошел на склад искать свою одежду. Когда он в полной форме
вернулся в госпиталь, там наводили порядок откуда-то подоспевшие незнакомые
медики.
— Вы из здешних раненых? — спросила женщина-военврач, похожая на армянку.
— Я уже выписывался. Мне бы документы, — соврал Ромашкин.
Женщина с состраданием глядела на лейтенанта. Он так крепко сжимал автомат,
что пальцы на руке побелели и, наверное, онемели, а сам он не замечал этого.
Она понимала — лейтенанту надо уйти отсюда как можно скорее.
— Может быть, вас направить в другой госпиталь? — спросила она участливо.
Ромашкин испугался.
— Нет, нет, только на фронт.
— Я понимаю, милый. Но здоров ли ты? У тебя повязка, — за расстегнутым воротом
гимнастерки был виден бинт.
— Это последняя повязка. Точно вам говорю, меня собирались выписать.
— Хорошо, лейтенант. Пойдем в штаб, посмотрим твои бумаги и все оформим.
Через час Ромашкин получил свои документы, направление в офицерский резерв
армии, продовольственный аттестат и дорожный паек — колечко сухой колбасы, две
селедки, кусочек старого свиного сала, полбуханки черного хлеба и немного
сахарного песку в газетном кульке.
Он пошел на опушку леса, где выстроились в ряд могилы. Постоял у пирамидки со
своей фамилией и инициалами отца. Подумал: «Теперь, папа, рядом с тобой лягут
тетя Маня, капитан Городецкий, доктор Микушов, Рита и Фатима — наши сестрички».
Василий жалел этих так внезапно погибших людей, от которых видел только хорошее.
Но от того, что они будут похоронены рядом с отцом, на душе Василия
становилось не то чтобы легче, а как-то спокойней за отца.
— Прощай, папа. Прощайте, товарищи… — тихо сказал он и пошел на окраину
поселка, к дороге, по которой сновали машины и скрипели на морозе повозки.
Василий тревожно вслушивался в себя — не дает ли знать беганье босиком по
снегу, да еще в одном белье? Но внутри, в груди, и особенно в голове, было
пусто — ни жара, ни тепла, будто там остались холод и тишина, которые он застал
в палате с расстрелянными. Лишь где-то на дне души возникло новое чувство,
колючее, обжигающее, больное, которого он не ощущал в себе раньше. Как оно
называлось, это новое чувство, Василий не знал. На что оно похоже? И вдруг
вспомнил Куржакова: как тот дрался, как исступленно бил всем, что попадало под
руку. Вот и Василию хотелось сейчас так же бить фашистов, стрелять в них,
колоть штыком, душить руками, грызтьзубами. «Это — ненависть!» — понял Василий
и даже остановился, чтобы прислушаться к ней и лучше ощутить ее жжение.
На полях Подмосковья чернели сгоревшие танки, опрокинутые автомобили,
|
|