|
обязательно должен быть.
Линтварев резко поднялся:
— Вы, товарищ лейтенант, говорите, да не заговаривайтесь. Зачем вы пытаетесь
породить какие-то сомнения насчет товарища Сталина? Вы, товарищ капитан,
слыхали его слова?
Комбат подошел к Василию, склонился над ним, глухо сказал:
— Ничего я не слышал. Бредит парень, а ты, комиссар, политику ему пришиваешь.
Лежи, лейтенант, лежи спокойно. Сейчас я тебе водички подам.
Ромашкина стал бить кашель, он застонал от боли, но сознание было ясное.
— Нет, я все помню… Я же там был… Кых-кых. Комбат моргал ему глазами: молчи,
мол, не будь дураком. И Ромашкин понял.
Когда Линтварев куда-то вышел, Городецкий сказал:
— Ты поосторожнее с такими словами. Не то отправят тебя куда-нибудь подальше и
в противоположную сторону от передовой.
— Почему вы всегда о передовой говорите как-то странно. Городецкий улыбнулся,
обнажив прокуренные желтые зубы, и стал рассказывать:
— С этим делом так было. Я служил на Дальнем Востоке. Ну, как началась война,
все стали проситься на фронт. А командир полка никого не отпускал. Да от него
это и не зависело. А был он мужик хитрый и всем обещал: «Кто проявит себя
хорошо и окажется достойным, буду ходатайствовать об отправке на передовую». На
стрельбах я и еще один комбат — капитан Чикунов — отличились. Командир полка
сказал перед строем: «Буду ходатайствовать о направлении в действующую армию».
А сам, конечно, не выполнил. Вот и пошла меж командиров поговорка — чуть что:
«Будем ходатайствовать об отправке на передовую». Надолго прилипли эти слова. И
я забыть их не могу.
Добрейшая Мария Никифоровна принесла Ромашкину из деревни домашнего молока,
нагрела его, добавила «нутряного» сала и поила, приговаривая:
— Нутряное сало как рукой всю болезнь сымет. А молоко настоящее, не порошковое.
В порошковом никакой силы нет. Нальешь в него воду — и все: вода была, вода и
осталась. Нешто это молоко?
Ромашкину была приятна заботливость Марии Никифоровны. Но втайне он жалел, что
за ним ухаживает старенькая нянечка. В большой палате ухаживали за ранеными, да
и к ним заходили молодые медсестры, с подведенными бровями и кокетливо
пристроенными накрахмаленными платочками. Хорошо, если бы такая постояла рядом,
поговорила, прикоснулась к лицу или к руке. У Марии Никифоровны косынка тоже
белая, только подвязана по-бабьи, узелком под подбородком. Старая нянечка
замечала взгляды Василия в сторону молоденьких сестриц и радовалась — совсем
ожил парень.
— Скоро на ноги поднимешься, — говорила она, — будем на танцы ходить. Ты со
мной будешь фокстротить, так как я выходила тебя.
Ромашкин смущался, но поддерживал шутку:
— Мы с вами румбу оторвем, тетя Маня.
Госпиталь пополнялся новыми ранеными. Стоны, ругань. Крики слышались в большом
зале и в классах. Вновь прибывшие приносили в дом свежесть морозного воздуха.
Но через день, другой все входило в прежнюю колею. Многие тяжело раненные
умирали — их уносили. Тем, кто выживал, облегчали страдания. А воздух
наполнялся гнилостным запахом старых ран.
Ромашкин уже стал ходить. Когда показывали кино, он со своей табуреткой
отправлялся в общую залу, шутил с молодыми сестрами. В его палате появился
новый сосед — старший лейтенант Гасанов. Ему оторвало стопу, но он еще не
понимал этого, просил Ромашкина:
— Накрой ногу, мерзнет.
Ромашкин расспрашивал Гасанова о последних боях.
— Ты где был, на каком участке?
— Истру знаешь? Водохранилище там.
— Слыхал.
— Вот его и удерживали.
— На берегу легче обороняться, это не то что в открытом поле.
— Легче, говоришь? Оно же замерзло, как по земле ходить можно.
— Правильно, да ты говори спокойно, не волнуйся.
— Как говорить спокойно, если оттуда нас выбили? Понимаешь, ночью по льду
подошли, атаковали, захватили плацдарм. Вот на этом плацдарме меня и ранило в
плечо и в ногу. Ты не видал, большая у меня рана?
— В бинтах все, — опуская глаза, врал Ромашкин.
— Ну ничего, зарастет. Так вот, понимаешь, они к нам по сплошному льду
подкрались, а мы, когда вышибали их, в атаку шли где по льдинам, а где вплавь
между ними. Разбило все нашими и немецкими снарядами. Ух, и вода была! До сих
пор нога мерзнет. Закрой, пожалуйста, будь другом.
Ромашкин сам уже ходил на перевязки и за лекарствами, подолгу задерживался в
процедурной, разговаривал то с рыженькой белолицей Ритой, то с черноглазой
татарочкой Фатимой. Мария Никифоровна теперь все время лопотала у койки
Гасанова, что-то ворковала ему про «танции», про теплый Ташкент, куда его скоро
эвакуируют, а там — на родине — он непременно согреется.
Дни в госпитале тянулись однообразно и скучно. Раненые, в большинстве молодые
парни, как только начинали ходить, искали развлечений. А что придумаешь в
четырех стенах? Но все же забавлялись. У красноармейца Посохина не ладился
желудок, ему делали клизмы. Как только он удалялся в процедурную для принятия
очередной порции воды, несколько бойцов занимали все кабины в уборной. Посохин
бегал вдоль дверей и с нарастающим смятением звал:
— Братцы, откройте! Ребята, нельзя же так!
|
|