|
И половина получила вышку! За треп! Разговорчики, пропаганду вел! А этот где
пропаганду вел? В армии, разлагал вооруженные силы. Нет, вышка ему точно светит.
Собеседник, которому явно было жаль Василия, искал смягчающие обстоятельства —
молодой, по сути дела рядовой, болтал в узком кругу друзей. Но, помолчав, и сам
неожиданно пришел к выводу:
— Ты прав — расстреляют. Трибунал даже в мирное время не пощадит, к стенке
поставит. Тем более за разложение армии.
Василий слушал этот разговор сначала спокойно, будто говорили не о нем, но
когда соседи замолкли и смысл их слов дошел наконец до сознания, стало не по
себе — сначала жарко, потом холод сдавил сердце, стало трудно дышать. Василию
нечем было даже мысленно возразить тому, что он услышал, все правильно и
объективно оценили соседи: и беспощадность трибунала, и особую его строгость, и,
главное, тяжесть преступления — разложение армии! Да, расстрел неотвратим.
Как неожиданно все перевернулось — недавно примерял командирскую форму,
которую шили выпускникам училища, любовался на себя в зеркало, мечтал о работе
в войсках, о радости, которую принесет родителям. И вдруг все рухнуло!
Оказалось, от счастья до расстрела — один шаг!
Как перенесут и вынесут такую весть мама и папа? Ну, отец — мужчина —
перестрадает, а мать едва ли… Василий почувствовал, как слезы потекли по щекам.
Он натянул одеяло на голову, чтобы никто не видел, что он плачет. За время
пребывания в тюрьме Василий плакал первый раз, даже когда избивали, не
расслаблялся, а вот теперь, перед расстрелом, не выдержал: жалко было не себя,
а маму…
Заседание Военного трибунала Среднеазиатского военного округа проходило в
большом пустом зале. Трое судей сидели за массивным столом, их лица показались
Василию такими же каменными, как бюст Сталина, который возвышался за их спинами.
В пустом зале слова обвинителя и судей рикошетили от высоких стен и били по
Ромашкину, как жесткие хлысты. Он стоял одинокий в этой величественной,
государственной судебной махине и в последнем слове, понимая свою полную
обреченность, кратко сказал:
— Я признаю, говорил то, в чем меня обвиняют, но делал это не умышленно,
просто так, как в обычном разговоре.
Василий даже не просил снисхождения или учесть какие-то смягчающие его вину
обстоятельства, махнул безнадежно рукой и сел на скамью.
После недолгого совещания в соседней комнате судья, все также строго и холодно,
отчеканил слова, которые отскакивали от стен пустого зала. Перечислив еще раз
всю вину и указав наказание, положенное по статье 5810 за эти деяния, судья
произнес роковые слова:
— Высшая мера — расстрел.
Ромашкин отнесся к приговору спокойно, потому что заранее был готов к этому и
понимал, что иного быть не могло. Но судья, сделав паузу, продолжил:
— Но, учитывая… — дальше он перечислял, что именно учитывалось, но Ромашкин не
понимал его слов, не улавливал их смысла, в голове все закружилось, заметалось,
и в этом вихре выплескивалось только одно — жив! Оставили жить!
Расстрел заменили на десять лет, но это уже прозвучало как благо!
После суда Ромашкина отправили в городскую тюрьму. Затем последовала
пересылочная тюрьма, здесь тысячи осужденных были заперты в длинных, как
скотные хлева, бараках и ожидали формирования эшелонов.
Эшелон, в который попал Ромашкин, был составлен из многих красных товарных
вагонов с нарами и зарешеченными оконцами. Две недели тащился эшелон по
неведомым для Василия просторам. Мелькали названия станций и городов, о которых
он никогда не слышал. Грохотали тяжелые эшелоны с танками, пушками — все на
запад. А Ромашкина везли на восток, через Сибирь. Кормили в пути: пайка хлеба —
четыреста граммов (какнеработающим) и два ведра на вагон пареной брюквы или
кормовой белой свеклы. Воды тоже в обрез, не потому, что ее не хватало:
охранники ленились таскать много ведер.
На разъездах били по стенам вагонов огромными деревянными
молотками-колотушками: проверяли — не подпилены ли доски изнутри, не готовятся
ли к побегу?
Эшелон разгрузили на глухой конечной станции, где, как пели зеки, «рельсы
кончились и шпалов нет». Собственно, и станции не было, раздвоенные пути
упирались в насыпные бугры. И все — дальше конец цивилизации. Дальше — тайга.
Сибирь встретила холодом, глубоким снегом, дремучей, угрюмой тайгой. От этой
удручающей картины Василий, спрыгнув из вагона, замерз не сразу всем телом, а
сначала почувствовал, как сжалось и похолодело в нем сердце.
В зоне, за колючей проволокой, занесенные сверху и снизу снегом, стояли рядами
приземистые бараки. Только ряды окошек выглядывали из сугробов, будто
рассматривали вновь прибывших.
После первой ночи в не очень теплом бараке, на голых нарах разбудили звонкие
на морозе удары железкой по обрубку рельса. Это означало подъем. Быстро все
куда-то побежали, и Ромашкин за ними в общем людском потоке. Оказалось, спешили
занять очередь к окошкам, где выдается баланда. Здесь же бригадиры раздавали
пайки хлеба. Пока подойдет очередь до черпака баланды, многие успевали умять
пайку.
После завтрака построение бригад около вахты для выхода на работу. А там —
лесоповал. Что значит валить лес на пятидесятиградусном морозе с рассвета
дотемна — месяцами, годами… описать невозможно. Скажем коротко: для многих это
кончается печально — мороз, голод, непосильная работа превращают человека в то
|
|