| |
министерства решило провести доследование. Мы знаем, что вы невиновны…
Всю камеру охватывает необычайное возбуждение, когда я сообщаю об этом.
Каждый — и по праву — загорается новой надеждой. Несколько дней спустя сидящего
вместе со мной генерала тоже вызывают к следователю, который также сообщает ему
о предстоящем пересмотре его дела…
Между тем полным ходом идут «чистки». Их проводит Серов, новый министр
госбезопасности, близкий к Хрущеву.
После ареста Берии (26 июня) взят под стражу Абакумов — любитель галстуков
кричащих расцветок. Арестовывают также и Рюмина — «изобретателя» так
называемого «заговора белых халатов».
В декабре 1953 года за мое дело берется новый следователь. Теперь допросы
ведутся уже не ночью, а, так сказать, среди бела дня, и это более чем
символичная подробность! Полностью изменился лексикон. Следователь, подробно
знающий всю историю «Красного оркестра», говорит уже не «про агентов сети», но
о «героях борьбы с нацизмом»…
В январе пересмотр моего дела закончен. Следователь информирует меня, что
направил свои выводы в Верховный военный трибунал Советского Союза и что в
скором времени я буду освобожден.
В феврале, вместе с другими заключенными, чьи дела были пересмотрены, меня
перевели в больницу Бутырской тюрьмы. В течение нескольких недель врачи
старались восстановить наше здоровье, подорванное годами заключения и лишений.
Когда мы вернулись назад в тюрьму, наши камеры напоминали номера гостиницы:
обильное питание, книги, газеты, а надзирателей будто подменили — они услужливы,
как лучшие официанты в кафе… Времена изменились!
23 февраля 1954 года меня вызвали в министерство, где какойто генерал
поздравил меня с пятидесятилетием и праздником Красной Армии. Через три месяца,
23 мая, новый вызов в министерство. Меня принимают в атмосфере большой
торжественности. Офицер оглашает решение Верховного военного трибунала: я
полностью реабилитирован, все обвинения, выдвинутые против меня в прошлом,
объявлены лишенными всякого основания.
Я с трудом вникаю в смысл этих слов. Они означают, что я могу уйти отсюда,
вновь быть свободным, увидеть жену и детей. И вдруг словно чьято рука сжала
мне сердце и, заикаясь, я спрашиваю:
— А моя семья?.. Что с ней сталось?..
— Не беспокойтесь. Один из наших сотрудников доставит вас домой.Вас уже
ожидают в бюро информации, чтобы вместе с вами урегулировать все вопросы
материального порядка. В награду за ваши огромные заслуги перед Советским
Союзом вы и ваша семья будете жить вполне достойно.
Мне вручают документ о моем освобождении. Я подписываю протокол, смотрю на
старого генерала и спрашиваю:
— Надо подписать еще чтонибудь?
Я знал, что освобождаемый обычно подписывает документ, обязывающий его
хранить полное молчание обо всем, что происходило с ним в тюрьме.
Генерал краснеет до ушей.
— Нет, больше ничего! Вы имеете право, вы даже обязаны рассказывать обо
всем, что вы пережили в эти печальные годы. Мы больше не боимся правды. Она нам
нужна, необходима, как кислород…
Но эта кампания типа «пусть расцветают сто цветов» длилась недолго, и
освобожденным вновь было предписано молчание. Но в том мае 1954 года я был
счастлив услышать эти слова, всегда определявшие линию моего поведения в жизни.
Они прозвучали довольно поздно, эти чудесные тирады, призывавшие к правде,
только к правде и ко всей правде, но если твое царство построено на лжи и
фальши, то путь к правде отыскать нелегко…
Итак, с этим покончено! В сопровождении полковника я покидаю тюрьму, порог
которой переступил впервые девять лет и семь месяцев назад.
Как странно это первое соприкосновение с ярким дневным светом. Я чувствую
себя так, словно выпил маленько. Мне трудно ходить. Мой взор затуманен, мне
трудно воспринимать такое огромное пространство, не огороженное решеткой.
Мы садимся в машину, которая сразу же трогается. Я одержим
однойединственной мыслью, от которой прямотаки дыхание перехватывает: в каком
состоянии я увижу своих? Узнают ли меня мои дети? А Люба? Известили ли их о
моем освобождении?
Мы едем довольно долго. Вот и Бабушкино, расположенное примерно в
двенадцати километрах от центра Москвы. Останавливаемся на Напрудной улице
перед домом 22.
— Приехали, — обыденным голосом произносит полковник. Я выхожу, машина
разворачивается и уезжает. С минуту стою неподвижно — надо глотнуть воздуха,
страшно волнуюсь. Пытаюсь посмотреть на себя самого со стороны. С узелком в
руке, в брюках и пуловере, подаренных мне товарищами по заключению, я похож на
настоящего бродягу. Костюм, который я носил со времени моего ареста, постепенно
обтрепался, превратился в лохмотья. От той поры осталось только старое пальто,
очень выручавшее меня в зимние ночи… Вхожу в дом № 22, спрашиваю у какогото
жильца, где проживает семья ТрепперБройде.
Тот недоверчиво оглядел меня с головы до ног и полураздраженным,
полувраждебным тоном бросил:
— На заднем дворе, в бараке…
В бараке… Значит, ничего лучше барака для них не нашлось… Обхожу дом и
оказываюсь перед деревянной хибарой. Один ее вид — воплощение большой бедности
и нужды… Вот и входная дверь. Стучусь. Мне открывает молодой человек — мой сын
Эдгар. Он не узнает меня, както подозрительно смотрит, и мне сразу становится
|
|