|
его совет был правилен. В частности, он был прав, как это показали последующие
события, когда настаивал, что уж если производить интервенцию, то ее надо
делать быстрым темпом и массовой силой.
В своих личных отношениях с Кремлем Локкарту всегда было трудно быть
уступчивым. Он уже в начале июня был в сложном положении. 1-го июня он
телеграфировал Бальфуру:
«Я чувствую и надеюсь, что моя работа здесь заканчивается. Мое положение, и я
уверен, что Вы меня понимаете, было очень трудным, и ход событий в последнее
время не сделал его легче. Здесь многое еще должно быть сделано, чтобы
закрепить взаимоотношения с другими группами и усыпить подозрения большевиков.
С Вашего согласия я предполагаю досмотреть здесь спектакль до конца, в
уверенности, что союзники начнут действовать с минимумом отсрочки».
Перемена в Локкарте скорее обрадовала, чем удивила Нуланса и других: Френсис в
это время тоже переживал некоторый кризис, хотя, конечно, далеко не такой
сильный, как Локкарт. Теперь в Вологде был почти полный унисон, и он отражен в
книге французского посла, написанной несколькими годами позже. Нуланс пишет:
«Умный, энергичный, умелый Локкарт был одним из тех, кого британское
правительство берет к себе на службу с редким чутьем, поручая им
конфиденциальные задачи, и кого, в случае нужды, оно бросает на произвол
судьбы».
С британской стороны начальства в Вологде не было: говорили, что Линдли,
бывший консул в Петербурге, находится опять на пути в Россию. Эта новость не
обрадовала Локкарта. Он считал, что Линдли посылается, чтобы его, Локкарта,
обуздать, и даже сердился, что Лондон не сообщил ему об этом непосредственно.
Но мелкие обиды не слишком долго кололи его самолюбие. Хуже было другое:
вернувшись в Москву, он увидел, что остается здесь совершенно один. Несмотря на
дружеские отношения с подчиненными, у него не было старших, у кого можно было
бы спросить совета, и не было равных: Робинс с письмом Ленина в кармане через
Владивосток и Японию отбыл в США; Садуль теперь совсем отошел от него.
Отношения с ним качали портиться еще с начала апреля: Садуль в это время начал
постепенный разрыв и с собственным правительством. В Париже его никто не слушал,
когда он молил о помощи большевикам. Он был так уверен в своем влиянии, что
некоторое время воображал, что десант союзников в Белом море везет Ленину и
Троцкому снабжение и людей для борьбы с контрреволюцией. «Финские банды, –
писал он 25 апреля о белых в Финляндии, – которым тайно помогают немцы,
приближаются к Петрограду. Они войдут в него тогда, когда этого захотят их
мощные и опасные союзники [немцы]». В эти дни Садуль решил незаметно и бесшумно
порвать с пославшими его. Он сделал это осторожно. Рапорты его начали делаться
постепенно все более редкими, пока окончательно не прекратились.
Локкарт вернулся в Москву 31 мая. Москва была объявлена на военном положении:
был раскрыт контрреволюционный заговор, 500 человек было арестовано, и в его
кабинете, на его столе, лежало письмо Чичерина: наркоминдел требовал объяснений
о продвижении чехов, о действиях их в Сибири и приближении их к Казани. Локкарт
в свое время ему говорил, что чехов надо отпустить либо на родину, либо во
Францию, дать им оружие, и они будут воевать с немцами. На самом деле они
теперь били большевиков под началом французских офицеров.
Теперь Карахан начал избегать встреч с ним, Крыленко кричал на него, а Чичерин
откладывал свидание, о котором Локкарт его просил. Что касается Троцкого, то
тот был «неизвестно где». В его собственной, Локкарта, канцелярии иногда с утра
никого не было: молодые «наблюдатели» разбредались кто куда: брать русские
уроки у знакомых дам, добывать продукты за городом, есть блины, куличи и пасхи
– необязательно в положенные праздники, сготовленные, разумеется, из продуктов,
добытых в американском Красном кресте (Робинс щедро распорядился своими
консервами, и это скрашивало жизнь). Они ездили кататься на лодке в Сокольники
и играть в футбол с датчанами и шведами. Мысль о возможном приезде Линдли
(заменить его? контролировать его?) портила Локкарту настроение. Но он старался
не растравлять своего самолюбия и делал свое дело, предчувствуя, что начавшееся
для него любовью лето принесет ему и стране, с которой он чувствовал себя
теперь кровно связанным, еще больше трудностей, чем оно сулит его собственной
родине, которой он служит.
И он очень скоро увидел, что он был прав, когда говорил, что июнь окажется
месяцем грозных событий: зловещая атмосфера не могла не стать еще более
зловещей после начала гражданской войны в Сибири, все способствовало этому –
всеобщая мобилизация Красной Армии, бегство Савинкова из тюрьмы ВЧК, убийство
Володарского 21 июня и перевоз из Тобольска в Екатеринбург царской семьи.
Убийство Володарского вызвало волну террора и в Петрограде и в Москве.
Подходил июль и обещал быть еще грознее, судя по речам главы ВЧК Дзержинского,
расклеенным на углах улиц.
Кругом все говорили только об отъезде. Было ясно: не от завоевателей придет им
беда, но от российских «узурпаторов», которые, как только из Архангельска
двинется на юг экспедиционный корпус ген. Пулля, возьмут их заложниками. Но
уезжать не хотелось. И этому были две причины: одна, свидетельствовавшая о его
слабости, – уехать значило объявить себя побежденным обстоятельствами, показать
всю свою непригодность в деле, на которое его послали; другая –
свидетельствовавшая о его неразумности, о его безумии (он это понимал и ничего
не мог с этим поделать) – уехать значило навсегда расстаться с Мурой. И с
трепетом и восхищением он смотрел на приехавшего в это время в Россию на два
часа старого своего знакомого Бенджи Брюса, увезшего Тамару Карсавину в Англию
[15] .
Любовь и счастье, и угроза тому и другому, были с ним теперь день и ночь. Они
|
|