| |
принужден был голосовать за английскую рабочую партию». Это его успокоило.
В то лето, ровно за год до смерти, доктора предупредили близких, что он
умирает: они теперь начали подозревать рак. Джип, после долгих колебаний,
сказал отцу о том, что его ждет, и Уэллс был благодарен ему за это. Но страх
оказался необоснованным, в корне болезни лежала тайна: слишком много органов
было затронуто и находилось в состоянии почти полного бездействия, сердце
внушало опасения, как и диабет, и начиналась та совершенно разрушавшая его
усталость, от которой не было спасения и от которой в середине разговора он
вдруг умолкал и засыпал.
В этот последний год он пытался написать то последнее, что еще казалось ему
важным: о том, что бороться лучше, чем не бороться. Но его мучил вопрос: ну а
если борьба безнадежна?.. Здесь было все: и идея природы как главного врага
человека, которого человек «не успел победить», и неминуемое исчезновение и
человека с его разумом, и, может быть, вообще – всякой жизни на земле; и три
миллиарда лет существования жизни на земле, которое оказалось ошибкой, и цитата
из «Макбета» о том, что жизнь есть сказка, рассказанная идиотом, полная шума и
бешенства, которая не значит ничего.
Оба сына – и Джип, и Антони – старались утишить и утешить его в его последние
месяцы, и потом уже, после его смерти, оба пытались по-разному оправдать его
настроение, объяснив его каждый по-своему. Старший, профессор зоологии, сделал
это в своем предисловии к последней исповеди Уэллса, где пытался объяснить
читателям, что Уэллс, когда писал эти страницы («Дух в тупике»), был уже не тем
человеком – писателем – мыслителем – пророком, которого знали его современники.
Он ослабел физически, и постепенно ослабевало его сознание, и это было причиной
стольких противоречий и неувязок в тексте. Одно из противоречий состоит в
утверждении (в начале последнего текста Уэллса), что всякая жизнь во вселенной
неминуемо кончится, и в другом (в конце текста) – что жизнь меняется, но
никогда не кончается. Это дает автору комментария возможность предположить, что
все не так уж страшно, и мрачно, и безнадежно в пророчествах его отца. Уэллс,
по словам профессора зоологии, даже предполагал, что то «новое животное,
которое появится когда-нибудь в будущем» (через миллионы лет), не будет похоже
на человека, а будет совершеннее и что человек в конце концов сыграл свою роль
и должен быть заменен чем-то новым.
Антони, сын Уэллса и Ребекки Уэст, в своих комментариях менее оптимистичен. В
своем анализе последних высказываний Уэллса, напечатанных в 1957 году («Темный
мир Уэллса») [78] , он держится того мнения, что его отец под конец своей
жизни понял, что всю жизнь ошибался, не осуществив себя как писателя, как
художника и кичась тем, что пишет полезную для человечества социологическую
прозу. «Предсмертное отчаяние пришло не потому, что он понял, что мир не теплое
уютное место, где все дружно стремятся к прогрессу», но потому, что «он увидел,
что был не прав, отвернувшись от артистизма, искусства, творческой прозы» (т. е.
именно того, в чем упрекал его когда-то Генри Джеймс); что он не осуществил
себя как писателя, как художника, упрямо объявляя себя «журналистом», решив
просвещать людей и менять мир, чтобы он мог стать счастливее. Ему был дан
талант, но он не понял, что талант налагает на художника обязанность развивать
его. А чтобы заставить людей одуматься, осознать свою близкую гибель,
остановить саморазрушение, т. е. стать мировым пророком, – он был недостаточно
убедителен.
Уэллс умер 13 августа 1946 года (в сентябре ему должно было исполниться
восемьдесят лет). 16-го он был кремирован. Пристли, выступавший когда-то на его
юбилее, сказал у его гроба речь о «великом провидце нашего времени». После
кремации оба сына (между ними была разница в тринадцать лет) взяли урну с его
пеплом и позже рассыпали его с острова Уайт по волнам Ла-Манша. По завещанию,
составленному незадолго перед смертью, деньги, литературные права, дом были
поделены между ближайшими родственниками – детьми и внуками; прислуга и близкие
не были забыты; Муре было оставлено сто тысяч долларов.
Как переживала Мура тот внутренний ад, который Уэллс носил в себе в последние
годы жизни и который к концу жизни так измучил его? Что она чувствовала с ним
рядом в непрерывной близости, видя, как постепенно разрушается духом и телом
этот крепкий, самоуверенный, своевольный и трудный человек? Она не оставила ни
устного, ни письменного свидетельства о своем душевном состоянии в это время.
Но есть одно косвенное свидетельство, говорящее об основном тоне их любовных
отношений, окрасившем последние десять лет их совместной жизни и ее дальнейшую
жизнь уже без него, которое дает хотя бы частичный ответ на этот вопрос. И так
как у нас нет прямых свидетельств, то это косвенное до некоторой степени
восполняет этот пробел.
Муру недаром называют в примечаниях к некоторым документам, относящимся к
Горькому, его переводчицей. В течение пятидесяти лет она перевела на английский,
среди других книг, несколько его пьес и несколько десятков рассказов. Но
профессионализма, к которому она так жадно стремилась, у нее не было – ни в
выборе книг для перевода, ни в осуществлении самой работы, и, может быть,
поэтому она так безуспешно его искала. Это может показаться странным, но
невозможно в точности сказать, сколько всего томов было ею переведено с того
времени, когда она трудилась с помощью Б. Кларка над «Судьей» Горького в 1924
году, и в том же году над его «Заметками из дневника», и над сборником его
избранных рассказов [79] . Роман Сергеева-Ценского по-английски вышел в 1926
году. Неудачи с «Детством Люверс», с «Очарованным странником» и письмами Чехова
к Книппер ненадолго обескуражили ее, но, может быть, потому, что некоторые
книги в течение пятидесяти лет переводились ею с участием другого переводчика,
а иные – под редакцией или с предисловием настоящего профессионала, в ее
|
|