| |
[т. е. заинтересованное] и буду сидеть и молчать».
В первый вечер никакого решения принято не было. Но на следующий день стало
ясно, что второй кандидат в хранители архива не годится. Это был приемный сын
Горького Зиновий Пешков, безрукий герой первой войны, генерал французской
службы, тот, кто немедленно после приезда Горького из Петрограда в 1921 году
приехал к нему в Санкт-Блазиен, а в 1925 году гостил месяц в Сорренто. Он
считался членом семьи Пешковых.
Два фактора были против него: то, что он был теперь в сущности французом, и то,
что он не имел постоянного адреса. На самом деле адрес у него был, у него была
квартира в Париже, но он по долгу службы то жил в Африке, то ездил по всему
свету (он кончил свою службу в Японии на военно-дипломатическом посту в 1966 г.
). По слухам, у него в каждой европейской столице была обожающая его подруга,
испанская графиня, французская принцесса, итальянская герцогиня, которая
мечтала выйти за него замуж. Все это было немножко смешно, и Максим посмеивался,
и Горький тоже (хотя и верил каждому слову Зиновия), но Ракицкий был
категорически против того, чтобы такие серьезные бумаги хранились у такого
человека, который сегодня не знает, где будет завтра. Горький был, в сущности,
на стороне Ракицкого, и Максим в конце концов согласился с тем, что Титка
заберет ящик. «Ящик я не возьму, – сказала она, – дайте мне чемодан». И на этом
тоже все согласились.
Несмотря на кашель и слабость, Горький помогал упаковывать книги. Все работали.
Даже Элена и Матильда, дочери герцога Серра-ди-Каприола. Они меньше чем через
год после отъезда Горького встретили П. П. Муратова в Италии, куда он изредка
наезжал, когда в те годы жил в Париже. Они знали его еще с 1924—1925 годов,
когда он был гостем Горького, жил в Минерве, дружил со всеми вместе и с каждым
в отдельности. Они рассказали ему, как за два месяца до окончательного отъезда
были отправлены книги в Москву, как девочки-внучки и их швейцарская гувернантка
уехали первыми и только потом, когда уже началось итальянское лето, на четырех
извозчиках и двух автомобилях Горький, Максим с женой и Соловей 8 мая 1933 года
простились с прислугой и собаками и уехали в Неаполь, вместе с гостившими у них
с середины апреля С. Маршаком и Л. Никулиным. В Неаполе Горький с домочадцами –
их всех оказалось человек восемь – сели на теплоход «Жан Жорес» и через Стамбул
уплыли в Одессу.
Мура с чемоданом, содержавшим архив Горького, выехала из Сорренто в Лондон еще
в апреле. 15 мая она Восточным экспрессом приехала в Стамбул и встретила в
порту «Жана Жореса»; 16-го она осматривала вместе со всеми Айю-Софию и 16-го
вечером простилась с Горьким на берегах Босфора. Это была та самая весна, когда,
после конгресса ПЕН-клуба в Дубровнике, где она была с Уэллсом, они вместе
поехали в Австрию, та весна, когда он стал наконец свободен и когда решилось ее
будущее.
Но и для Горького в ту весну начался новый период его жизни, русский период и
последний: усиление его старых болезней и возникновение новых, и всероссийская
слава, и дружба Сталина, и мировые планы переписать литературу начиная с Гомера,
и, наконец, – смерть Максима, убийство Кирова и его собственный конец.
Но смерть Максима не помешала двум членам его семьи в следующем году оказаться
снова в Европе: Максим умер, проболев всего несколько дней, и до Парижа дошли
слухи, что его, пьяного, оставили в сырую майскую ночь одного, на скамейке
московского бульвара, словно кому-то, кто был среди выпивших в тот вечер, была
нужна его смерть, кто, может быть, умышленно довел его до воспаления легких.
Мало кто этому верил. Максим был молод, спортивен, здоров, и те, кто его лично
хорошо знали, старались не гадать о его конце на основании сплетен, но ждали
случая узнать правду из первых рук. В те годы мало возможностей было
осуществить это: с приезжающими контакта не было, письма доходили редко,
преимущественно открытки, прочтенные вдоль и поперек цензором. А если кто и
ездил в Москву, то тот с теми кругами, в которых мы жили, не общался. Изредка
доходило: «Эренбург приехал из Москвы и сказал…» или «Бабель сейчас в Бельгии и
говорит…» Но однажды, – это было ранним летом 1935 года – в русских газетах
появилось сообщение, что Ек. П. Пешкова и Над. Алекс. Пешкова (т. е. Тимоша) с
группой советских художников приехали в Лондон и собираются оттуда приехать в
Париж. Зная, что Ек. Павл. наверное увидится с двумя своими старыми
приятельницами, я решила узнать, где она остановится.
Одна была Ек. Дм. Кускова, уже упоминавшаяся, но она жила в Праге и не могла
мне помочь [60] . Другая была Лидия Осиповна Дан, сама член партии меньшевиков,
сестра Ю. О. Мартова. Я позвонила ей и сказала, что хотела бы встретиться с
Тимошей. Она знала положение вещей в доме Горького и посоветовала мне сначала
пойти к Ек. Павловне, которая должна была приехать первой, и попросить у нее
разрешения увидеться с ее невесткой. Таковы были, очевидно, распоряжения. Как
Мне ни странно было, что две взрослые женщины могли встретиться только с
позволения третьей, я решила послушаться совета Л. О. Дан.
Есть в Париже, в семнадцатом округе, в тихом его углу, небольшая, тихая,
прелестная площадь Сэн-Фердинан, и на ней гостиница того же имени. Квартал этот
был тогда хоть и элегантен, но скромен и благороден, там бывало пустынно и не
было ни рожков автомобилей, ни кричащих вывесок. Я пришла в тихий и тоже как
будто пустынный отель и поднялась на второй этаж. Екатерина Павловна открыла
мне дверь. У нее – я увидела – были гости, две молодые женщины, одна была жена
В. Л. Андреева (мать будущей Ольги Карлейль), другая – ее сестра. Екатерина
Павловна не впустила меня, она сказала мне: «Подождите внизу». И я увидела, как
она постарела: смерть Максима тяжело надломила эту твердую, сильную женщину.
Она позвала меня минут через двадцать. Она была одна, и я заметила, что ей
очень хочется, чтобы я скорей ушла. Она дала мне позволение видеть Тимошу –
|
|