| |
говаривал он, может одерживать победы, только будучи человеком с художественным
вкусом [377] . Поэтому после победы над Францией он предпочёл посетить Париж не
как завоеватель, а скорее как любитель музеев. По этим же причинам он довольно
рано, а со временем все раздражительнее стал тосковать по прошлым годам: «Я
стал политиком поневоле», – так или почти так говорил он снова и снова,
«политика для меня – только средство для достижения цели. Есть люди, думающие,
что мне станет очень трудно, если я когда-нибудь прекращу свою теперешнюю
деятельность. Нет! Это будет самый прекрасный день моей жизни, если я уйду из
политической жизни и оставлю далеко позади все заботы, муки и неприятности…
Войны приходят и проходят. Остаются только культурные ценности». Ханс Франк
видел в таких настроениях даже тенденцию эпохи, заключающуюся в том, чтобы
«снова изгнать все, что связано с государствами, войной, политикой и т. д., и
суметь поставить над этим высокий идеал творения искусства» [378] .
Примечательно в этой связи, что в национал-социалистической верхушке была
непропорционально высока доля людей, не сумевших стать людьми искусства, не
состоявшихся в творчестве. Сюда кроме самого Гитлера можно отнести Дитриха
Эккарта; Геббельс безуспешно пытался писать романы, Розенберг начинал как
архитектор, фон Ширах и Ханс Франк пописывали когда-то стихи, а Функ был
музыкантом. Сюда же относится и Шпеер с его тягой к аполитичной изоляции, а
также вообще тот тип интеллигента, мыслящего одновременно расплывчато и
непреклонно, который, испытывая эстетскую слабость к государственным
переворотам, сопровождал и поощрял подъем национал-социализма.
Искажение понятия действительности у социально отчуждённых интеллектуалов
позже наложило отпечаток и на весь мир идей Гитлера. Многие современники
констатировали его склонность во время разговора забираться «в высшие сферы»,
из которых его снова и снова приходилось «стаскивать на почву фактов», как
писал один из них [379] . Примечательно, что Гитлер любил предаваться своим
смутным размышлениям в Оберзальцберге или же в «Орлином гнезде», которое он
приказал соорудить выше «Бергхофа» на Кельштайне, на высоте 2 тыс. метров.
Здесь, в разреженном воздухе, в роковых декорациях окружающих скал, он
обдумывал свои проекты и, как он однажды заметил, принимал все свои важнейшие
решения [380] . Но фантастические мечты о гигантской империи вплоть до Урала,
геополитические замыслы в масштабах великих пространств и передела миров,
генетические видения массового истребления целых народов и рас, грёзы о
сверхчеловеке и фантасмагории на тему чистоты крови и святого Грааля, да и,
наконец, вся эта задуманная в масштабах континента система шоссейных дорог,
военных сооружений и укреплённых поселений – все это, по сути, отнюдь не было
«немецким», а брало своё начало из близких или очень отдалённых источников.
Немецкой тут была только интеллектуальная, непомерная логика и
последовательность, с которой он в мыслях складывал эту мозаику, и немецким же
был несгибаемый ригоризм, не отступающий ни перед какими последствиями.
Жёсткость Гитлера была связана несомненно с предпосылками, заложенными в его
чудовищном характере; в его радикальности тоже всегда присутствовал элемент
экстремизма и бесшабашности маргинала. Но помимо прочего она демонстрировала ту
аполитичную, враждебную действительности позицию по отношению к миру, которая
принадлежит к духовным традициям страны. В точке схода немецкой истории он
находится не из-за своих расистских концепций или экспансионистских целей, но
как один из тех интеллектуалов, которые будучи исполнены веры в теории,
высокомерно подчиняли реальность собственным категорическим принципам. От ему
подобных Гитлера отличала способность занять политическую позицию: он был
исключением, интеллектуалом с практическим пониманием власти. В текстах его
предшественников, вплоть до массовой макулатуры, вышедшей из-под пера
«фелькише», нетрудно найти постулаты и порадикальней, чем у Гитлера. И в
немецкой, и в европейской культуре есть гораздо более яркие свидетельства
страха перед настоящим и эстетствующего отрицания действительности. Так,
Маринетти жаждал избавления от «подлой действительности» и в Манифесте 1920
года потребовал предоставить «всю власть людям искусства» (так брошюра и
называлась), ибо власть должна принадлежать «широко понимаемому пролетариату
гениев». Но и эти, и им подобные выступления только упоённо кокетничают
бессилием интеллектуалов и наслаждаются им. Характерно, что Маринетти свои
заклинания против действительности обращал к «мстящему морю» [381] . Здесь
Гитлер опять-таки был исключением – в силу своей готовности принимать
собственные интеллектуальные фикции за чистую монету и только что не питаться
фразами, рождёнными вековой экзальтацией мысли.
Тут он был единственным в своём роде. Если тиран Писистрат захватил афинян
врасплох на пиру, то о Гитлере и немцах этого не скажешь. Как и все остальные,
они могли бы быть настороже, так как Гитлер многократно излагал свои намерения
открыто, без всякой интеллектуальной сдержанности. Но традиционное разделение
придуманной и социальной реальности уже давно создало представление о том, что
слова не стоят ничего, а его слова казались и вовсе дешёвкой. Только этим можно
объяснить ту сугубо неверную оценку Гитлера, которая одновременно была и
неверной оценкой этого времени. Рудольф Брайтшайд, председатель фракции СДПГ в
рейхстаге, окончивший свои дни в концентрационном лагере Бухенвальд, радостно
зааплодировал, узнав о назначении Гитлера рейхсканцлером, и сказал, что
наконец-то Гитлер сам себя погубит. Другие, произведя предварительные расчёты,
полагали, что Гитлер всегда будет в меньшинстве и ни за что не получит
большинства в две трети, необходимого для изменения конституции. Юлиус Лебер,
другой ведущий социал-демократ, снисходительно заметил, что подобно всем
остальным хотел бы, наконец, что-либо «узнать о духовной базе этого движения».
[382]
|
|