|
уже не просто демагогический галдёж, а демонстрация смертельной и
канонизированной серьёзности, когда он отрицает право еврея считаться человеком
и для обоснования своего убеждения привлекает понятия из жаргона паразитологии,
– ведь сам закон природы требует применять против «паразита», «извечной
пиявки» и «вампира народов» меры, имеющие свою собственную, не подлежащую
отмене мораль, и логический вывод из системы его мышления заключается в том,
что уничтожение и геноцид суть одновременно высочайший триумф этой морали. И
Гитлер до последнего момента ссылается на познание им этих взаимосвязей и на
радикальность, с коей он сделал выводы из этого познания, как на свою заслугу
перед человечеством, ибо, как он считает, он не искал одной лишь славы
завоевателя, как Наполеон, который все же был «всего лишь человеком, а не
всемирным явлением» [40] . В конце февраля 1942 года, вскоре после конференции
в Ванзее, где было принято так называемое «окончательное решение» еврейского
вопроса, Гитлер заявил своим сотрапезникам: «Открытие еврейского вируса явилось
одной из величайших революций, которые когда-либо предпринимались в мире.
Борьба, которую мы ведём, это борьба того же рода, что вели в прошлом веке
Пастер и Кох. Как много болезней причиняются этим еврейским вирусом!.. Мы лишь
тогда вновь обретём здоровье, когда истребим еврея». С непоколебимостью
человека, глубже думавшего и больше разглядевшего, чем все другие, он видел в
этом своё персональное задание, вековую миссию, возложенную на него, демиурга
природного порядка, это была его «циклопическая задача». [41]
Вот в том и заключалась другая существенная поправка, сделанная им в отношении
Гобино: он не только персонифицировал расовую и культурную смерть в фигуре
еврея, к которой сводились все причины упадка и ответственность за него, но и
возвратил истории утопию, преобразовав «меланхоличный и фаталистический
пессимизм Гобино в агрессивный оптимизм» [42] . В противоположность этому
французскому аристократу он утверждал, что распад расы не неизбежен. Да,
полагал он, стратегия всемирного еврейского заговора видит в лице Германии как
арийского форпоста своего последнего и решающего врага, и нигде больше
биологическое отравление, равно как и сочетание капиталистических и
большевистских махинаций не являются столь систематическими и разлагающими, но
именно в этом обстоятельстве и черпает он энергию для мобилизации своей воли,
ибо Германия представляет собой в этом мире то поле битвы, на котором решается
судьба всего земного шара. Такие представления наглядно показывают, как далёк
он от старомодного антисемитизма немецкой и европейской традиции, и говорят о
том, что химера еврея больше питала его манию, нежели все видения национального
величия. «Если наш народ и наше государство станут жертвой этих жадных до крови
и денег тиранов народов, то вся земля погрузится в щупальца этого полипа; если
же Германия вырвется из этого объятия, то можно будет считать сломленной
величайшую опасность для народов и всего мира»; и тогда ей (Германии) по праву
уготован Тысячелетний рейх, приход которого он со всей своей нетерпеливостью
приветствовал уже тогда, когда позади него остался пока ещё один-единственный
дорожный знак; и вот тогда-то из глубокого упадка вновь возродится порядок,
установится единство, господа и рабы будут стоять там, где и положено, и
ведомые мудростью «коренные народы мира» будут уважать и щадить друг друга,
поскольку корень всемирной болезни, источник всей инстинктивной неуверенности и
враждебного природе смешения будет окончательно устранён. [43]
И вот эта внутренне прочно сцепленная, хотя так и не ставшая никогда
законченной системой идеология дала его пути ту уверенность, которую сам он
охотно называл «сомнамбулической». На какие бы уступки ни шёл он в угоду
текущему моменту, его толкование состояния мира и ощущение борьбы не на жизнь,
а на смерть они не затрагивали, что и придавало его политике безапелляционную
последовательность и первозданность. Его боязнь определённостей,
засвидетельствованный единодушно почти всеми партнёрами по сцене страх Гитлера
перед принятием решений всегда касались только тактических альтернатив, в то
время как в коренном вопросе он не знал ни сомнения, ни боязни, и насколько
любил он откладывать и выжидать, настолько же был нетерпеливым и решительным,
когда речь шла о великом конечном противоборстве. И едва ли было что-либо более
ошибочным, нежели наивные разговоры тех времён в народе, что, мол, определённая
бесчеловечность режима объясняется тем, что он ничего об этом не знает. На
самом же деле он знал намного больше, чем было известно о событиях, и намного
больше, чем кто-либо мог догадываться, – он был «самым радикальным
национал-социалистом», как сказал о нём один человек из его самого ближайшего
окружения.
Широко охватывающий комплекс его идеологических представлений наложил свой
отпечаток, в частности, на его внешнеполитическую концепцию, чьи наиболее
существенные, оставшиеся неизменными до самого конца главные линии были развиты
уже в «Майн кампф», хотя из-за своей казавшейся скорее фантастической
целенаправленности они никогда не воспринимались как конкретная политическая
программа. Положив в основу крушение Германии того времени, он ставит новый
подъем страны в зависимость от готовности восстановить замутнённый расовый
материал. То, что он называл «разорванностью кровных уз», «лишило рейх мирового
господства», и потому он считает: «Если бы немецкий народ в своём историческом
развитии обладал тем стадным единством, которое пошло на пользу другим народам,
то Германский рейх наверняка стал бы сегодня властелином земного шара».
Распространённой в НСДАП националистической традиционной фразе о «народе без
пространства» он противопоставляет формулу «пространство без народа» и видит
актуальнейшую внутриполитическую миссию национал-социализма именно в том, чтобы
дать пустому пространству между Маасом и Мемелем единый народ, ибо «то, что мы
сегодня имеем, это уже марксистские людские массы, а не немецкий народ». [44]
|
|