|
свой страх и риск об отречении
кайзера – и революция, ещё даже не начавшись, как бы сразу же оказалась у самой
цели; во всяком случае, она не получила возможности показать себя при
достижении какой-либо политической цели. Нечаянным образом её лишили повода для
клятвы у её Зала для игры в мяч [202] и для штурма Бастилии.
При наличии таких побочных обстоятельств у революции существовала только одна
благоприятная перспектива стать таковой – она должна была воспользоваться той
притягательной силой, которой обладает все новое. Однако новые властители,
Фридрих Эберт и социал-демократы, были солидными и озабоченными людьми,
преисполненными скепсиса и благой рассудочности. Отменив в первые же дни звания
тайных советников и советников коммерции, а также ордена и другие знаки отличия,
они на этом и успокоились [203] . Удивительный педантизм и отсутствие интуиции,
выражавшиеся во всём их поведении, объясняют и тот факт, что у них совершенно
не было чутья на требования момента, ни какого-либо большого замысла в
общественном плане. Это была «абсолютно безыдейная революция», как подметил ещё
тогда один из современников [204] , во всяком случае, она не давала ответа на
эмоциональные нужды побеждённого и разочарованного народа. Конституция,
обсуждавшаяся в первой половине 1919 года и принятая 11 августа в Веймаре, не
сумела даже достаточно убедительно сформулировать свой собственный смысл.
Строго говоря, она видела себя лишь техническим инструментом строя
демократической власти, но инструментом, лишённым понятия о целях этой власти.
Так что нерешительность и недостаток смелости уже вскоре отняли у революции и
её второй шанс. Конечно, новые деятели могли ссылаться на огромную всеобщую
усталость, на довлевший надо всеми страх перед страшнейшими картинами русской
революции, да они и находили в своей беспомощности перед лицом тысяч проблем,
стоявших перед побеждённой страной, немало причин для ограничения стремления к
политическому обновлению, которое выразилось в лице рабочих и солдатских
советов. Так или иначе, но события побуждали к отказу от традиционных подходов,
чего, однако, так и не последовало. Даже правые первоначально приветствовали
революцию, а слова «социализм» и «социализация» именно в среде консервативной
интеллигенции воспринимались как волшебные заклинания ситуации. Но новые
властители не предложили никакой иной программы, кроме установления спокойствия
и порядка, реализовывать которую они к тому же брались только в союзе с
традиционными властями. Не было предпринято ни единой, даже самой робкой,
попытки социализации, феодальные позиции немецкого землевладения остались
незатронутыми, а чиновникам были в спешном порядке гарантированы их места. За
исключением династий, все общественные группы, имевшие до того определяющее
влияние, вышли из перехода к новой форме государства почти без потерь. И у
Гитлера будет потом причина издеваться над действующими лицами ноябрьской
революции: кто же мешал им строить социалистическое государство – ведь для
этого у них в руках была власть. [205]
Скорее всего, какую-то революционную картину будущего могли предложить только
левые радикалы, но у них не было ни поддержки в массах, ни искры «энергии
Катилины» [206] , коей они не обладали изначально [207] . Знаменитое 6 января
1919 года, когда революционно настроенная масса в несколько десятков тысяч
человек собралась на Зигесаллее в Берлине и до самого вечера тщетно ожидала
команды занятого непрерывными дебатами революционного комитета, пока не
замёрзла и, усталая и разочарованная, разошлась по домам, доказывает, какой,
как и прежде, непроходимой осталась пропасть между идеей и делом. Правда, левые
революционеры, главным образом до убийства их выдающихся вождей Розы Люксембург
и Карла Либкнехта контрреволюционными военными, отпугнули страну в середине
января волнениями, беспорядками и стачками, от которых было рукой подать до
гражданской войны. Но то, что оказалось исторически безуспешным, все же не
осталось только лишь в силу этого без последствий.
Дело в том, что запутавшееся и лишённое ориентиров общество уже в скором
времени все схватки и столкновения того этапа стало сваливать на
республиканский строй, который на самом-то деле лишь оборонялся, – все
ставилось в вину «революции», а государство, которое родилось наконец в те
несчастливые времена, в самом широком сознании непостижимым образом
ассоциировалось уже не только с восстанием, поражением и национальным унижением
– эти представления стали теперь все в большей степени сливаться с картинами
уличных боев, хаоса и непорядка в обществе, что всегда мобилизовало мощные
защитные инстинкты нации. Ничто не повредило так республике и её успехам в
общественном сознании, как тот факт, что у её истоков стояла «грязная», да и к
тому же половинчатая революция. Вскоре у подавляющей части населения, даже в
умеренных в политическом отношении кругах, в памяти от тех месяцев не осталось
ничего, кроме стыда, печали и отвращения.
Условия Версальского мирного договора ещё более усугубили эту неприязнь. Нация
чувствовала себя втянутой в оборонительную войну, абстрактная дискуссия во
второй половине войны о её цели едва ли была понята национальным сознанием, в
то время как ноты американского президента Вильсона породили самые широкие
иллюзии, будто крушение монархии и принятие западных конституционных принципов
смягчат гнев победителей и настроят их примирительно по отношению к тем, кто,
по сути, делал не что иное, как продолжал все так же вершить делами в бозе
почившего режима уже после его кончины. Многие верили также, что «мирный
мировой порядок», основы которого, как это прокламировалось в самом Версальском
договоре, оным договором закладывались, исключал и стремление отомстить, и акты
явной несправедливости, да и любые формы диктата вообще. Время этих вполне
объяснимых, но всё же несбыточных надежд очень точно было названо «утопией
периода прекращения огня» [208] . Тем растеряннее, буквально возгласом
возмущения, реагировала страна на то, ка
|
|