|
ими условиями стало обставляться
заключение мирного договора в начале мая 1919 года. Это общественное
возбуждение нашло своё политическое отражение в отставке канцлера Филиппа
Шайдемана и министра иностранных дел графа Брокдорфа-Ранцау.
Сегодня совершенно ясно, что внешнеполитические условия были поставлены
державами-победительницами с мстительной и оскорбительной обдуманностью.
Конечно, было понятно, почему они открыли конференцию 19 января 1919 года – в
день, когда почти за пятьдесят лет до того был провозглашён германский рейх, и
выбрали местом подписания договора тот же Зеркальный зал, где проходила
церемония этого провозглашения; но тот факт, что датой подписания мирного
договора было установлено 28 июня – день годовщины убийства австрийского
престолонаследника Франца Фердинанда в Сараево, – находился в циничном
противоречии с помпезными заверениями Вильсона о чистоте намерений победителей.
Вообще накладывавшийся договором груз был не столько материального, сколько
психологического характера, и это травмировало всех, и правых, и левых, все
лагери и все партии, и порождало чувство несмываемого унижения. Территориальные
притязания, возмещение убытков и репарации, вызвавшие поначалу по меньшей мере
столь же ожесточённую полемику, конечно же, не были такими «по-карфагенски
жестокими», как об этом потом говорили, и, несомненно, вполне выдерживали
сравнение с теми условиями, которые рейх ставил в Брест-Литовске России и в
Бухаресте Румынии, – невыносимыми же, по-настоящему оскорбительными и
воспринимавшимися как «позор» – и это сыграет вскоре весьма
агрессивно-стимулирующую роль в агитации правых – были те положения договора,
которые затрагивали момент чести, и в первую очередь статья 228, требовавшая
выдачи поимённо перечисленных немецких офицеров для предания их военным судам
союзников, а также пресловутая статья 231, однозначно приписывавшая моральную
вину за развязывание войны Германии. Совершенно очевидными были противоречия и
проявления непорядочности во всех 440 статьях этого договора-трактата, которым
победители предъявляли свои законные притязания в позе всемирного судьи и
взывали к покаянию в грехах, когда на деле-то речь шла об интересах, – вообще
всему договору был присущ абсолютно бессмысленный, хотя и вполне объяснимый дух
жаждавшего мести морализирования, чем он породил столько ненависти и дешёвых
насмешек. Да и в самих странах Антанты договор подвергался ожесточённой критике.
Например, право на самоопределение, возведённое в заявлениях американского
президента в степень принципа всемирного примирения, отбрасывалось везде там,
где оно могло бы проявиться в пользу рейха: такие чисто немецкие территории как
Южный Тироль, Судетская область или Данциг отбирались либо получали
самостоятельность, а вот на объединение Германии с немецкой частью
разгромленной габсбургской монархии был, напротив, просто-напросто наложен
запрет; наднациональные государственные образования были в одном случае –
Австро-Венгрия – разрушены, а в других – Югославия, Чехословакия – созданы
заново, и вообще, национализм получал триумфальное одобрение, но одновременно и
– в идее Лиги наций – своё отрицание, – едва ли хоть одна из проблем,
являвшихся, собственно говоря, предметом развернувшегося в 1914 году
противоборства, нашла своё разрешение в этом трактате-договоре, слишком уж явно
игнорировавшем ту мысль, что высшая цель любого мирного договора есть мир.
Вместо этого оказалось в значительной степени разрушенным сознание европейской
солидарности и общей судьбы, сохранявшееся на протяжении поколений и
продолжавшее жить вопреки войнам и страданиям. Новое миротворчество не проявило
особого желания к восстановлению этого сознания. Германия, во всяком случае,
была, строго говоря, навсегда отлучена от него, поначалу её даже не допустили в
Лигу наций. Такая дискриминация ещё в большей мере, чем когда бы то ни было,
отвернула её от европейской общности, и оставалось лишь вопросом времени, когда
появится человек, который поймает победителей на слове и вынудит их отнестись к
своему лицемерию всерьёз. Гитлер и впрямь обязан немалой долей своих
первоначальных внешнеполитических успехов тому факту, что выдавал себя – не без
показного простодушия – за самого что ни на есть решительного приверженца
Вильсона и версальских максим и не столько за противника, сколько вершителя
некоего прежнего утраченного порядка. «Страшные времена начинаются для Европы,
– написал один из самых проницательных наблюдателей в тот день, когда в Париже
был ратифицирован мирный договор, – духота перед грозой, которая, вероятно,
окончится ещё более страшным взрывом, чем мировая война». [209]
Во внутриполитическом плане возмущение положениями мирного договора ещё больше
усилило настроение антипатии к республике – ведь она оказалась неспособной
оградить страну от тягот и бесчестия этого «позорного диктата». Собственно
говоря, только теперь по-настоящему и выяснилось, насколько же непопулярной она
была – во всяком случае, в этой форме, – являясь результатом смятения умов,
случая, усталости и ожиданий мира. К тем многим сомнениям, которые порождались
её бессилием во внутренней политике, добавилась теперь и дурная репутация,
которую заработала она слабостью своей внешней политики, и все большему числу
людей слово «республика» стало уже представляться вскоре синонимом позора,
бесчестия и беспомощности. Так или иначе, но ощущение, будто республика была
навязана немецкому народу обманом и принуждением и является чем-то абсолютно
чуждым ему, закрепилось и, в общем и целом, уже не менялось. Правильно, конечно,
что несмотря на весь этот груз у неё были все же шансы, но даже в немногие
счастливые свои годы она «не сумела по-настоящему привлечь к себе ни
преданности, ни политической фантазии людей». [210]
Значение всех этих событий состояло в том, что они дали мощный толчок процессу
политизации общественного сознания. Широкие слои, находившиеся до того в
политическом подполье,
|
|