|
des races humaines», 1853), будучи закоренелым аристократом-консерватором,
выступал противником демократии, народной революции и всего того, что он
презрительно называл «общинным духом». Но ещё большее распространение, во
всяком случае, в широких кругах немецкой буржуазии, получили произведения
англичанина Стюарта Хьюстона Чемберлена, сменившего свою родину на Германию.
Отпрыск известного рода потомственных военных, образованный, но человек нервный
и хилого телосложения, он по учебным и писательским делам и из интереса к
творчеству Рихарда Вагнера попал в Вену в год рождения Гитлера, рассчитывая
задержаться там всего на несколько недель, и застрял в этом городе на целых
двадцать лет. И не в последнюю очередь благодаря встрече с этой
многонациональной державой Габсбургов, одновременно восхищавшей и отталкивавшей
его, он создал свою концепцию расовой теории истории. Его известный труд
«Основы XIX века» (1899) подвёл фундамент под пространные конструкции Гобино
своей конкретизацией материала и чрезвычайно смелой интерпретацией европейской
истории как истории расовых войн. В гибели Римской империи Чемберлен углядел
классическую модель исторической деградации вследствие процессов кровосмешения.
Как когда-то гибнущий Рим, так и австро-венгерская монархия, по его мнению,
находились в эпицентре бурно наступавшего процесса заполонения восточной расой.
Здесь, как и там, писал он, «не какая-то определённая нация, какой-то народ,
какая-то раса» принесли своим проникновением гибель и разложение, а некий
«пёстрый агломерат» явлений, подвергшихся, со своей стороны, многократному
смешению. «Лёгкое дарование, а нередко и своеобразная красота, то, что французы
называют un charme troublant (волнующий шарм), зачастую свойственны гибридам; в
наши дни это можно наблюдать в городах, где, как в Вене, сталкиваются самые
разные народы; но в то же время можно увидеть и своеобразную неустойчивость,
плохую жизнестойкость, отсутствие характера, короче говоря, моральное
вырождение таких людей» [152] . Чемберлен проводит параллель ещё дальше,
сравнивая стоявшие у ворот Рима германские племена с благородной в расовом
отношении Пруссией, по праву одержавшей победу в противоборстве с
многонациональной державой. Но всё же в целом у этого чистой воды
индивидуалиста перевешивает чувство страха и обороны. В своих постоянно
повторяющихся видениях он зрит германцев вовлечёнными «на краю расовой пропасти
в безмолвную борьбу не на жизнь, а на смерть» и мучится кошмарами вырождения:
«Ещё утро, но силы тьмы продолжают тянуть свои руки-присоски, впиваются в нас в
тысячах мест и пытаются утащить нас… назад в темноту».
Поэтому социал-дарвинистские воззрения Гитлера были, если смотреть на них в
совокупности, не просто «философией ночлежки для бездомных» [153] , – скорее,
тут проявляется более глубокое совпадение между ним и буржуазной эпохой, чьим
законным сыном и разрушителем он был. Собственно говоря, он подхватил только то,
что встречалось ему в газетах, разложенных на столиках пригородных кафе, в
грошовых брошюрках, операх, а также в речах политиков. Вынесенный из мужского
общежития опыт отражает лишь специфически извращённый характер его
миропонимания – не больше и не меньше, как, впрочем, и тот убогий лексикон,
который потом будет вынуждать его, государственного деятеля и хозяина целого
континента, употреблять такие выражения как «это восточное дерьмо», «свинячьи
попы», «навоз убогого искусства», называть Черчилля «тупой квадратной рожей», а
евреев – «совершеннейшими свиньями», которых «следует бить нещадно». [154]
Гитлер воспринял весь комплекс представлений, придававших настроение и
своеобразную окраску этому времени, с той обострённой чувствительностью,
которая, собственно, и являет то единственное, что было у него от художника;
идеи же были даны ему не конкретно кем-то, а самой эпохой. Наряду с
антисемитизмом и социал-дарвинизмом сюда же относится в первую очередь
националистически окрашенная вера в призвание, бывшая другой стороной всех
пессимистических кошмаров. Кроме того, в его поначалу чрезвычайно смутной и
спорадически аранжированной картине мира имели место и более общие осколки идей,
характеризующиеся влиянием модных интеллектуальных течений на рубеже двух
веков: философия жизни, скепсис по отношению к разуму и гуманности, а также
романтическое прославление инстинкта, зова крови и влечения. Ницше, чья
доведённая до тривиальности проповедь силы и бьющая в глаза аморальность
сверхчеловека тоже входит в этот идейный арсенал, как-то заметил, что XIX век
не взял у Шопенгауэра фактическое содержание его идей – стремление к свету и
разуму, а норовил «по-варварски пленяться и соблазняться» бездоказательным
учением о воле, отрицанием личности, мечтами о гении, учением о сострадании,
ненавистью к евреям и к науке. [155]
И здесь опять появляется на сцене Вагнер, на чьём примере Ницше разбирал этот
парадокс. Ведь Вагнер не только был для молодого Гитлера великим примером, но и
учителем, чьи идеологические аффекты тот перенял очень широко; именно через
него шла связь с коррумпированным духом времени. Широко распространённые на
рубеже веков политические сочинения Вагнера были любимым чтивом Гитлера, а
напыщенное многословие его стиля оказало, несомненно, влияние и на
грамматические вкусы Гитлера. Вместе с операми они содержат всю идейную
подоплёку той картины мира, которую тот скомпоновал для себя из упомянутых
элементов: тут и дарвинизм, и антисемитизм («Ибо я считаю еврейскую расу
заклятым врагом чистого человечества и всего благородного в нём»), и
представление о германской силе и освободительном варварстве, и мистицизм
кровоочищения «Парсифаля», да и вообще весь мир драматического искусства этого
театрального композитора, мир, в котором на резко дуалистических позициях
враждебно противостоят друг другу добро и зло, чистота и испорченность,
властитель и подневольный. Проклятие золота, копошащаяся под землёй низшая раса,
конфликт между Зигфридом и Хагеном, трагический гений Вотана [156] – весь этот
|
|