| |
браунингами, и эсдеков, невооруженных, но более опасных для существовавшего
режима, опиравшихся не на разрозненное крестьянство, а на организованные
рабочие массы. Читал я как-то в Париже о Плеханове, но о других вождях "левых"
партий даже не слыхал.
В разнице между кадетами и октябристами разбирался плохо, так как не мог понять,
чем отличается бородач-гастроном Миша Стахович - видный кадет - от моего
корпусного товарища Энгельгардта - октябриста.
С Пушкевичем знаком не был, и речи его представлялись мне только не лишенной
таланта болтовней. А Марков 2-й казался просто грубым хамом.
Заграничная служба, в особенности во Франции, вынудила меня ощупью разобраться
в темном лабиринте политических партий, от которых зависела обороноспособность
нашей союзницы. Читал газету Жореса и наслышался о забастовках как о крайнем
средстве борьбы рабочих с предпринимателями.
В конце концов я был больше знаком с политической физиономией Франции, чем со
всем происходившим за последние годы в России.
"Как жаль,- думалось мне,- что нет у меня ни одного русского, с кем бы я мог
посоветоваться. Извольский растерялся, Севастопуло мыслит о России как
иностранец, а мои сотрудники, даже полковники, уже ничего в политике не
смыслят".
Одиночество заставило вспомнить об ушедших уже в могилу дорогих и близких мне
людях. Как бы они думали и поступали, очутившись в моем положении?
Помню, как в раззолоченном мундире камер-пажа приглашался я по воскресеньям,
после обедни у бабушки, на завтрак к дяде Николаю Павловичу и, пользуясь его
особым расположением, проходил прямо в рабочий кабинет этого бывшего
государственного деятеля. Он сидел у письменного стола, вечно заваленного,
вероятно, по привычке, какими-то бумагами, а я, ожидая, когда он кончит писать,
смотрел в окно, выходившее на Мойку, насупротив красного здания придворных
конюшен.
- Смотрите, дядя,- не удержался я от возгласа,- казаки идут! Едучи к вам, я
слыхал от извозчика, что на Казанской площади студенты бунтуют. Неужели казаки
будут их рубить?
- Какое там рубить! Все это, братец, пустяки. Вот когда с топориками народ
пойдет, тогда ты обо мне вспомни,- сказал старик и продолжал писать.
Но пошел ли уже народ "с топориками" - вот вопрос.
Революция в России долгое время представлялась мне великим народным бунтом,
направленным не только пробив помещиков и властей, но и против всех
интеллигентов, которые не имели прочных корней в родной земле.
Мой единственный жизненный друг - отец Алексей Павлович - не смог бы тоже дать
мне совет. О революции он избегал говорить и только учил меня с детства, что
"единственным справедливым актом во французской революции явилось лишение
политических эмигрантов их имущества во Франции". Как бы отнесся Алексей
Павлович к эмиграции, мне догадаться было трудно, но я хорошо помнил, что
переводы некоторыми русскими богачами даже денег за границу он считал тяжким
нарушением интересов России.
Для обоих этих русских людей понятия о России и о царе являлись неотделимыми.
"Основные законы Российской империи" были для них священными, и вот почему даже
манифест 17 октября так сильно их смутил.
Взирая на каску, завещанную деду Николаем I и хранившуюся под стеклянным
колпаком в кабинете на Гагаринской, Игнатьевы должны были помнить, как понимал
этот самодержец служение отечеству.
"Я - первый слуга России,- будто бы говорил он,- вам, генералам, надлежит быть
вторыми, в противном случае - в Сибирь!"
Как же должен был страдать после этого Алексей Павлович, убедившись в
ничтожестве Николая II! Недаром он помышлял в свое время о дворцовом перевороте,
но все же представить себе Россию без царя не мог.
Как из потустороннего мира, воскресли в эту ночь передо мной все эти понятия о
русском самодержавии, и, несмотря на все возмущение против самой личности
Николая II, я понимал, что с его уходом изменится коренным образом лицо моей
родины.
Те, кто ею управляли, никогда не вернутся к власти.
"Держи вожжи тройки, которая тебя понесла, столько, сколько можешь. Никогда не
|
|