|
от него материально. Шамай часто бывал у нас; помню, как он перешептывался с
Шейной про подъем революционного движения в городе и про казачий полк,
который движется сюда и будет усмирять Пинск своими сверкающими саблями. По
их разговорам я догадалась, что с кишиневскими евреями случилось что-то
ужасное и что пинские евреи готовятся защищать себя оружием и самодельными
бомбами.
Шейна и Шамай реагировали на ухудшение положения своеобразно: они не
только продолжали устраивать и посещать тайные сходки - они вовлекали в
движение других молодых людей и даже - о, ужас - дочку нашего седовласого
шойхета - ультраправоверного ритуального резника, у которого наша семья
снимала комнату. Тут тревога мамы за Шейну, Ципке и за меня стала
нестерпимой, и она стала писать отчаянные письма отцу. Она писала, что не
может быть и речи о том, чтобы нам торчать в Пинске; мы должны ехать к нему
в Америку.
Но, как и многое в жизни, это легче было сказать, чем сделать. Отец,
который к этому времени переехал из Нью-Йорка в Милуоки, еле-еле сводил
концы с концами. Он написал, что надеется получить работу на железной дороге
и тогда у него будут деньги нам на билеты. Мы перебрались от шойхета к
бубличнику. Бублики пекли ночью, так что в квартире всегда было тепло, и
бубличник дал маме работу. А в конце 1905 года пришло письмо из Милуоки. У
отца была работа, так что мы могли начинать сборы в дорогу.
Сборы были долгие и трудные. Непростое дело было в те времена женщине с
тремя дочками - из них две совсем маленькие - проделать одним весь путь от
Пинска до Милуоки. Для мамы это было не только облегчение, но и новые
тревоги, а для Шейны расстаться с Россией - значило расстаться с Шамаем и с
тем, ради чего они так трудились и так рисковали. Помню только суету этих
последних недель в Пинске, прощание с родственниками, поцелуи и слезы. В те
времена уехать в Америку было почти то же самое, что отправиться на Луну.
Может, мама и тетки плакали бы не так горько, если бы знали, что я вернусь в
Россию как посланник еврейского государства, или что как премьер-министр
Израиля я буду встречать поцелуями и слезами сотни и сотни русских евреев.
Но предстоявшие годы несли нашим родственникам, оставшимся в Пинске, нечто
пострашнее слез, и один Бог об этом знал. Может, и мы не так бы боялись,
если бы знали, что по всей Европе тысячи семей, вроде нашей, пустились в
дорогу, справедливо надеясь на лучшую жизнь в Новом Свете. Но мы знать не
знали о множестве нееврейских женщин и детей из Ирландии, Италии и Польши,
которые в таких же условиях, как мы, пробирались к своим мужьям и отцам в
Америку, и мы были очень напуганы.
Немного я помню подробностей о нашем путешествии в Милуоки в 1906 году,
и думаю, даже и то, что, как мне кажется, я помню, я знаю из рассказов мамы
и Шейны. Помню только, что в Галиции мы должны были нелегально перейти
границу, потому что три года назад наш отец помог своему знакомому добраться
до Америки, вписав его жену и дочерей в свой собственные бумаги как своих.
Так что, когда наступил наш черед уезжать, мы тоже шли под чужими именами. И
хотя мы послушно запомнили и фальшивые имена, и фальшивые подробности -
Шейна отлично выдрессировала нас всех, даже Ципке, - переход границы был
осуществлен с помощью взятки, которую мама, каким-то образом скопившая
необходимые деньги, дала полицейскому. В суматохе пропала - или была
украдена - большая часть нашего "багажа". Как бы то ни было, я помню, что в
холодное весеннее утро мы, наконец, вошли в Галицию, и помню будку, в
которой мы ждали поезда в порт. Мы прожили в этой неотапливаемой будке два
дня и спали на холодном полу, и Ципке, помню, все время плакала, пока ее не
отвлек прибывший, наконец, поезд. И мы двинулись, с остановками, которых не
помню, сначала в Вену, потом в Антверпен, где мы еще 48 часов просидели в
эмиграционном центре, ожидая парохода, который отвезет нас в Америку к отцу.
Четырнадцать дней на пароходе - это была не увеселительная прогулка.
Нас втиснули в темную, душную каюту еще с четырьмя людьми; ночью мы спали на
голых койках, а днем большей частью стояли в очереди на раздачу еды. Мама,
Шейна и Ципке мучились морской болезнью; я же чувствовала себя хорошо,
часами смотрела на океан и старалась представить себе Милуоки. Пароход был
набит русскими эмигрантами - бледными, измученными и перепуганными, как мы.
Иногда я играла с детьми, которые тоже ехали четвертым классом, и мы
рассказывали друг другу, какие невообразимые богатства ожидают нас в
"золотой стране". Но мне кажется, что и они сознавали, что мы едем в места,
о которых ровнешеньки ничего не знаем, в совершенно чужую для нас землю.
¶ПОЛИТИЧЕСКОЕ ОТРОЧЕСТВО§
Отец встретил нас в Милуоки, и он показался нам очень изменившимся: без
бороды, похож на американца, в общем - чужой. Он еще не нашел для нас
квартиры, поэтому мы все вместе временно вселились в его единственную
комнату, которую он снимал у недавно прибывших польских евреев. Город
Милуоки - даже та малая его часть, которую я увидела в эти первые дни, -
меня ошеломил. Новая еда, непостижимые звуки совершенно неизвестного языка,
смущение перед отцом, которого я почти забыла. Все это создавало такое
сильное чувство нереальности, что я до сих пор помню, как я стою посреди
улицы и спрашиваю себя, кто я и где я.
Полагаю, что и отцу было нелегко воссоединение с семьей после такого
долгого перерыва. Во всяком случае, он сделал удивительную вещь: не успели
мы отдохнуть с дороги и привыкнуть к его новому виду, как он потащил нас
|
|