|
ходил взад и вперед по своему большому кабинету на верхнем этаже. "Слушай, -
сказал он, - мне кажется, что я схожу с ума. Что с нами будет? Я уверен, что
арабы нападут, а мы к этому не готовы. У нас ничего нет. Что с нами будет?"
Он был вне себя от волнения. Мы сели и начали разговаривать, и я рассказала,
как боится будущего один из наших партийных коллег, который был всегда
против бен-гурионовского "активизма", а теперь, в темные годы нашей открытой
борьбы против англичан, - и подавно. Бен-Гурион слушал очень внимательно.
"Знаешь, нужна большая храбрость, чтобы бояться, - и еще большая, чтобы
признаться в этом. Но даже И. не знает самого страшного". К счастью,
Бен-Гурион знал. Он присоединил к своей фантастической интуиции всю
полученную информацию и начал действовать. Почти за три года до того, как
началась Война за Независимость (1948), он отправился к американским евреям
за помощью на случай, как он выразился, "вероятной" войны с арабами. Он не
всегда был прав, но ошибался нечасто; в данном случае он был прав абсолютно.
Бен-Гурион вовсе не был грубым или бессердечным человеком, но он знал,
что иногда необходимо принимать решения, которые стоят человеческих жизней.
В те времена, когда многие в ишуве думали, что мы не в состоянии создать
государство Израиль и наладить его эффективную оборону, Бен-Гурион не видел
другого решения, - и я была с ним согласна. Даже у таких людей, как Ремез,
были серьезные сомнения. Однажды ночью в 1948 году мы сидели с ним у меня на
балконе, смотрели на море и беседовали о будущем. Ремез отчеканил: "Вы с
Бен-Гурионом разобьете последнюю надежду еврейского народа". Тем не менее
Бен-Гурион осуществил создание еврейского государства. Не один, разумеется,
но сомневаюсь, чтобы оно могло быть создано, если бы не его руководство.
Мы с ним сработались с самого начала. Бен-Гурион мне доверял и, думаю,
хорошо ко мне относился. Много лет он не разрешал никому критиковать меня в
его присутствии, хотя бывали случаи, когда я не соглашалась с ним по важным
вопросам, - например, предложение комиссии Пиля о разделе Палестины (1937)
или вопрос о "нелегальной" иммиграции, которую Бен-Гурион по началу не
принимал всерьез.
Были ли у него диктаторские замашки? В сущности, нет. Говорить, что
люди его боялись, - преувеличение, но уж, конечно, он не был человеком,
которому легко перечить. В числе людей, впавших у Бен-Гуриона в немилость -
и кому он очень осложнял жизнь, - были два израильских премьер-министра,
Моше Шарет и Леви Эшкол. Были и другие.
Он терпеть не мог, когда его обвиняли в том, что он руководит партией,
а позже - правительством, с авторитарных позиций. Как-то на партийном
собрании, услышав это обвинение он воззвал к министру, которого считал
безупречным в смысле интеллектуальной честности и который, как Бен-Гурион
слишком хорошо знал, нисколько его не боялся. "Скажи, Нафтали, - спросил он,
- разве я веду партийные собрания недемократично?"
Перец Нафтали минуту глядел на него, улыбнулся своей чарующей улыбкой и
задумчиво ответил: "Нет, я бы не сказал. Я бы скорее сказал, что партия,
самым демократичным образом, всегда решает голосовать так, как ты хочешь".
Поскольку у Бен-Гуриона совершенно не было чувства юмора (не помню ни одного
случая, когда бы он шутил), то его полностью удовлетворил этот ответ -
кстати сказать, не грешивший неточностью.
Рассказывая о правительственных собраниях и голосованиях, я вспомнила
разговор, который произошел несколько лет назад на приеме по случаю съезда
Социалистического интернационала. Я сидела с Вилли Брандтом, Бруно Крайским,
премьер-министром одной скандинавской страны, и Гарольдом Вильсоном, который
тогда не был премьер-министром. Мы болтали о разных государственных
процедурах, и тут один из них повернулся ко мне и спросил "Как вы проводите
заседания кабинета?"
Я сказала: "Мы голосуем".
Все пришли в ужас. "Вы голосуете на заседаниях кабинета?"
"Ну, конечно, - сказала я. - А вы что делаете?"
Брандт объяснил, что он в Бонне докладывает вопрос, затем происходит
обсуждение, он резюмирует его и затем выносит решение. Крайский кивнул в
знак одобрения и добавил: "Если бы кто-нибудь из министров осмелился
сказать, что он возражает против этого резюме, которое дал канцлер, и его
решения - то ему осталось бы только уйти домой". Но в Израиле все происходит
и происходило, даже в дни Бен-Гуриона, совсем не так. У нас всегда ведутся
долгие дискуссии и, если надо, происходит настоящее голосование. Мне не
приходилось оказываться в меньшинстве в бытность мою премьер-министром, но
поскольку у нас правительства коалиционные и кабинеты министров поэтому
большие, - а большинство членов израильского кабинета считают, что они не
исполнят своего долга, если не будут просить слова по каждому вопросу, - то
заседания кабинета длятся часами, даже когда вопрос может быть за полчаса
решен. Не забуду изумления, выразившегося на лицах Брандта и Крайского,
когда я терпеливо объясняла им все это.
Но вернемся к Бен-Гуриону. Самым удивительным в течение его
политической жизни было: даже когда он совершенно ошибался в теории, на
практике он обычно оказывался прав, и этим, в конце концов, государственный
деятель и отличается от политика. Хоть я никогда и не смогла простить ему
обиды, которую он нанес нам в деле Лавона, брани, которой он осыпал прежних
товарищей, вреда, который он нанес рабочему движению в последние десять лет
своей жизни, я по-прежнему ощущаю то, что ощущала, посылая ему из
заграничной поездки телеграмму к дню его рождения "Дорогой Бен-Гурион, -
писала я. - Мы много спорили в прошлом и, без сомнения, будем спорить и в
|
|