|
Пока не родилась Сарра - в 1926 году - у нас было немножко
дополнительных денег: мы сдавали одну из наших комнат, хотя у нас не было ни
газа, ни электричества. Но когда появилась Сарра, мы, как ни трудно нам
было, решили обходиться без этих денег, чтобы у детей была их собственная
комната. Восполнить недостающую сумму можно было только одним способом:
найти для меня такую работу, которую я могла бы делать, не оставляя ребенка
одного. И я предложила учительнице Менахема, что буду стирать все
детсадовское белье вместо того, чтобы вносить плату за своего сына. Целыми
часами стоя во дворе, я скребла горы маленьких полотенец, передников и
слюнявчиков, грела на примусе воду, ведро за ведром, и думала, что я буду
делать, если треснет стиральная доска.
Я ничего не имела против работы - в Мерхавии я работала куда тяжелее и
находила в этом удовольствие. Но в Мерхавии я была частью коллектива, членом
динамичного общества, успех которого был для меня дороже всего на свете. В
Иерусалиме я была словно узница, приговоренная - как миллионы женщин -
неподвластными мне обстоятельствами бороться со счетами, которых не могу
оплатить, стараться, чтобы обувь не рассыпалась, потому что не на что купить
другую, и с ужасом думать, когда ребенок кашлянет или у него поднимется
температура, что неправильный пищевой рацион или невозможность как следует
топить зимой могут навсегда подорвать его здоровье.
Конечно, иногда выпадали хорошие дни. Когда светило солнце и небо было
синее (по-моему, летнее небо в Иерусалиме синее, чем где-либо), я сидела на
ступеньках, смотрела, как играют дети, и чувствовала, что все хорошо. Но
когда бывало ветрено и холодно и детям нездоровилось (а Сарра вообще много
болела), меня переполняло - если не отчаяние, то горькое недовольство своей
участью. Неужели к этому все и сводится? Бедность, нудная утомительная
работа, вечные тревоги? Хуже всего было то, что об этих своих чувствах я не
могла рассказать Моррису. Ему больше всего нужен был отдых, питание и
душевный покой - но все это было недоступно и никаких видов на будущее не
было.
Дела у "Солел-Боне" тоже шли скверно, и мы страшно боялись, что он
закроется совсем. Одно дело было взяться со всем энтузиазмом за создание
неофициального отдела гражданского строительства и подготовку
квалифицированных еврейских рабочих-строителей, с тем, чтобы их непременно
использовать; другое дело - иметь необходимый капитал и опыт в постройке
дорог и зданий. В те дни "Солел-Боне" мог расплачиваться только "промиссори
нотс" - чем-то вроде векселей на 100 или 200 фунтов, покрывавшимися более
крупными векселями, которые "Солел-Боне" получал в оплату за совершенные
работы. По поводу строительства в Палестине тогда рассказывали анекдот:
"Один еврей сказал, что если бы у него для начала была хоть одна хорошая
перьевая подушка, он бы мог построить себе дом. Каким образом?" "Очень
просто, - сказал он. - Слушайте, хорошую подушку вы можете продать за один
фунт. На этот один фунт вы покупаете членство в обществе кредита, и оно дает
вам в кредит десять фунтов. Когда у вас на руках уже есть десять фунтов,
можете начать присматриваться и наметить себе хорошенький участок. Наметили?
Теперь идите к хозяину, платите ему десять фунтов чистоганом, а остальные
он, конечно, согласится взять векселями (вот этими "промиссори нотс"). Раз
уж вы землевладелец, ищите контрагента. Нашли? Скажите ему: "Земля у меня
есть. Теперь построй на ней дом. А мне нужна только квартира, чтобы я там
мог жить с семьей".
Но в моих переживаниях не было ничего веселого. Иногда Регина,
работавшая тогда в Правлении сионистского движения в Иерусалиме, приходила
ко мне, и пока я уныло убирала в комнатах, выслушивала мои жалобы и пыталась
меня развеселить. Конечно, в письмах к родителям я рисовала совершенно
другую картину и даже от Шейны старалась скрыть, до чего мне было плохо -
но, боюсь, мне не удавалось.
Как ни странно, оглядываясь назад теперь, я понимаю, что не знала
никого, кроме своего ближайшего окружения. А ведь тогда в Иерусалиме
находилось правительство, оттуда высшие чины британской администрации -
сначала сэр Герберт Сэмюэл, а с 25-го года лорд Плюмер - управляли страной.
Иерусалим и тогда, как на протяжении всей своей истории, был изумительным
городом. Одна его часть была, как и теперь, мозаикой из усыпальниц и святых
мест, другая же была штаб-квартирой колониальной администрации. Но прежде
всего это был живой символ того, что еврейская история продолжается, узел,
который связывал и связывает еврейский народ с землей Палестины. Население
его было не такое, как в остальной стране. Наш район, например, граничил с
кварталом Меа-Шеарим, где и сейчас живут ультраортодоксальные евреи,
сохранявшие в почти нетронутом виде свои обычаи, одежду и религиозные
обряды, вынесенные из Европы XVI века, и считавшие таких евреев, как Моррис
и я, без пяти минут язычниками. Но ни город, ни его улицы и пейзажи, ни
живописные процессии, тянувшиеся по Иерусалиму даже в будние дни и являвшие
людей всех вероисповеданий и рас, почти не производили на меня впечатление.
Я слишком устала, слишком упала духом, слишком сосредоточилась на себе и
семье, чтобы смотреть по сторонам, как бы следовало.
Однажды вечером я, уже не впервые, все-таки пошла к Стене Плача.
Впервые мы были там с Моррисом через неделю или две после того, как мы
приехали в Палестину. Я выросла в еврейском доме, хорошем, традиционном
еврейском доме, но я не была набожной, и, по правде говоря, пошла к Стене
без всякого волнения, просто потому, что должна была это сделать. И вдруг, в
конце узких петляющих улиц Старого города, я увидела Ее. Тогда, до всех
|
|