|
сердечнее и не были такими догматиками. Бен-Цви несколько раз приезжал в
Милуоки и останавливался в доме моих родителей. Он сидел с нами за столом,
пел с нами песни на идиш и терпеливо отвечал на наши вопросы о Палестине.
Это был высокий, довольно застенчивый молодой человек с ласковой улыбкой и
мягкими, скромными манерами, которые сразу же привлекали к нему людей.
Что касается Бен-Гуриона, то мое первое воспоминание - о том, как я с
ним не встретилась. Его ждали в Милуоки, где он должен был выступить в
субботу вечером, а потом, в воскресенье, обедать у моих родителей. Но в эту
субботу в город приехала Чикагская филармония. Моррис, к тому времени уже
находившийся в Милуоки, пригласил меня на концерт еще за несколько недель
перед тем; я считала своим долгом пойти с ним, хотя не могу сказать, что
получила в тот вечер большое удовольствие от музыки. На следующий день члены
Поалей Цион известили меня, что обед отменяется. Несправедливо, сказали мне,
что человек, не потрудившийся прийти на выступление Бен-Гуриона, - а я,
конечно, была слишком сконфужена, чтобы объяснить личные причины, помешавшие
мне там присутствовать, - несправедливо, чтобы такой человек беседовал с ним
за обедом. Сердце мое разрывалось, но я сочла, что они правы и стоически
приняла их приговор. Потом, конечно, я познакомилась с Бен-Гурионом и очень
долго продолжала испытывать перед ним благоговейный страх. Это был один из
самых неприступных людей, каких я знала, и что-то было в нем, мешавшее людям
его понять. Но о Бен-Гурионе - позже.
Постепенно сионизм наполнял мою жизнь и сознание. Я не сомневалась,
что, так как я еврейка, мое место в Палестине и что, так как я
сионистка-социалистка, я смогу работать в ишуве, чтобы достичь стоящих перед
нами социальных и экономических целей. Я еще не решилась уезжать - тому еще
не пришло время. Но я знала, что не примкну к "салонным сионистам", которые
агитируют других поселиться в Палестине, а сами сидят на месте. И отказалась
вступить в партию Поалей Цион прежде, чем приму окончательное решение.
А была еще школа, был Моррис. Пока он оставался в Денвере, мы регулярно
переписывались и, перечитывая эти письма теперь, я вижу, что были в моей
жизни маленькие трагедии и сомнения, знакомые всем девушкам. Почему у меня
не черные, как смоль, волосы и не огромные сияющие глаза? Любит ли он меня?
Мои письма, вероятно, были пересыпаны плохо скрытыми просьбами меня
успокоить - и он успокаивал, хоть и не в слишком галантных выражениях. "Я
много раз просил тебя не возражать мне, когда я говорю о твоей красоте, -
писал он. - Каждый раз ты выскакиваешь с одними и теми же робкими и
самоунижительными замечаниями, которых я терпеть не могу".
В других письмах мы конфузливо строили планы общего будущего, и дело
неминуемо кончалось тем, что мы писали друг другу о Палестине. Моррис тогда
верил в сионизм гораздо меньше, чем я; он был и романтичнее, и более склонен
к размышлениям. Он мечтал о мире, где все будут жить мирно, а национальное
самоопределение не слишком его привлекало. Он не думал, что евреям очень
поможет наличие собственного государства. Ну, будет еще одно государство, с
обычными государственными тяготами и наказаниями. Вот что он писал мне в
1915 году: "Не знаю, радоваться или печалиться, что ты стала такой страстной
националисткой. Я в этом отношении совершенно пассивен, хотя очень уважаю
твою деятельность, как и всякую другую, направленную на помощь страдающему
народу. На днях я получил приглашение на митинг... Но так как я не вижу
большой разницы между тем, где будут страдать евреи - в России или на Святой
земле, то я и не пошел..."
В 1915 году евреи страдали во многих странах, и мы с отцом стали
работать вместе во всяких организациях, созданных для оказания им помощи;
это, кстати, нас сблизило. В Первую мировую войну, как во Вторую,
большинство мероприятий по помощи евреям Европы управлялись созданным тогда
"Джойнтом" (Объединенным комитетом по распределению помощи). Но в отличие от
того, что было в 1940 году, дела этой замечательной организации велись в ту
пору - и довольно плохо - группой бюрократов, заседавших в Нью-Йорке, и
"Джойнт" стал мишенью для жестоких критических нападок. В результате
социалистические еврейские группы решили основать собственную организацию,
которую они назвали "Народный комитет помощи", и сюда-то мы с отцом и вошли.
Мы работали дружно, и до сих пор я с радостью вспоминаю наше содружество -
хотя, по-моему, отец был несколько ошеломлен тем, что я становлюсь взрослой.
В новой организации отец представлял свой профсоюз, а я - маленькую
литературную группу сионистов-социалистов, которую посещала после школы.
Хотя теперь даже не помню ее хитрого названия, я участвовала в ее
деятельности. У нас была своя программа лекций; лекторов мы приглашали из
Чикаго. Они приезжали в Милуоки каждые две недели и проводили нечто вроде
семинара по разным аспектам идишской литературы. Нам вечно не хватало денег
на оплату лекторов и аренду зала, поэтому мы брали с наших членов по
двадцать пять центов за лекцию - довольно много для того времени. Один
мужчина посещал все лекции, но отказывался платить. "Я не ради лекции
прихожу, - объяснял он, - я прихожу, чтобы задать вопрос".
К концу войны родилось еще одно еврейское движение - Американский
Еврейский Конгресс. Ему предстояло сыграть ведущую роль в создании
Всемирного Еврейского Конгресса в 1930 году. В те дни Бунд (пересаженный на
американскую почву) не возражал против создания Конгресса, хотя и противился
яростно его пропалестинской ориентации. В 1918 году, когда во всех больших
еврейских общинах Америки проводились выборы - это были первые выборы,
которые проводили американские евреи, - страсти накалились. Сионисты тащили
в одну сторону, бундовцы - в другую. Мы с отцом активно участвовали в
|
|