|
заработала целых тридцать центов, отец заставил ее бросить портновскую
мастерскую и помогать маме. И все-таки она постоянно старалась куда-нибудь
сбежать из лавки, и мне каждое утро приходилось стоять за прилавком, пока
мама не придет с рынка. Для восьми-девятилетней девочки это было нелегко.
Я ходила в школу - в огромное, похожее на крепость, здание на Четвертой
улице, около знаменитого милуокского пивного завода Шлитца. Ходить в школу я
любила. Не помню, за сколько времени я научилась говорить по-английски (дома
мы, конечно, говорили на идиш - к счастью, на идиш говорили все на нашей
улице), но поскольку я не помню никаких затруднений, то, вероятно,
заговорила я довольно скоро. И подруги у меня появились тоже очень скоро.
Две из моих подруг по первому и второму классу остались моими друзьями на
всю жизнь, и обе теперь в Израиле. Одна - Регина Гамбургер (теперь Медзини)
жила на нашей улице и уехала из Америки тогда же, когда и я; другая - Сарра
Федер - стала одним из лидеров сионистов-социалистов в США. Но я опаздывала
в школу ежедневно, и это было ужасно, и каждое утро, идя в школу, я плакала.
Однажды в нашу лавку даже пришел полицейский - объяснить матери, как плохо
прогуливать уроки. Она слушала внимательно, но вряд ли что-нибудь поняла, и
я продолжала опаздывать, а иногда и пропускать школу, что было еще большим
несчастьем. Маму, по-видимому, не слишком трогало то, что я ненавидела
лавку. Правда, и выбора у нее не было. "Жить-то надо?" - говорила она. Если
отец и Шейна - каждый по своим причинам - не помогают, это не значит, что я
от этого освобождаюсь. "Ну, так станешь ребеци (ученой женщиной) немножко
позже!" - добавляла она. Конечно, я так никогда и не стала ученой женщиной,
но я многому научилась в этой школе.
Прошло более пятидесяти лет. Когда мне исполнился семьдесят один год, и
я была премьер-министром - я вернулась в школу на несколько часов. Школа не
слишком изменилась за эти годы, только подавляющее большинство учеников были
негры, а не евреи, как в 1906 году. Они встретили меня как королеву.
Выстроившись на скрипучей старой сцене, которую я так хорошо помнила,
начищенные и отмытые до блеска, они спели в мою честь множество идишских и
ивритских песен, а когда они запели израильский национальный гимн
"Ха-Тиква", их голоса так загремели, что у меня навернулись слезы. Все
классы были разубраны рекламными афишами об Израиле и ивритским приветствием
"шалом" (кто-то из учеников решил, что это моя фамилия); когда я вошла в
школу, две маленькие девочки в платочках с Маген-Давидами (шестиугольными
еврейскими звездами) торжественно преподнесли мне белую розу, сделанную из
клинекса и ершика для трубки. Я проносила розу весь день, сберегла ее и
привезла в Израиль.
В тот день 1971 года я получила от школы на Четвертой улице еще один
подарок - табель за какой-то класс. Чтение - 95, правописание - 90,
арифметика - 95, музыка - 85, еще какой-то ручной труд, о котором я и вовсе
ничего не помню, - 90. Но когда дети попросили меня что-нибудь сказать, я
решила говорить не о книжном ученье. На четвертой улице я научилась куда
большему, чем дроби или правописание; об этой-то науке я и решила рассказать
энергичным и внимательным детям, с рожденья принадлежащим, как и я, к
национальному меньшинству, и живущим, как и я жила, мягко выражаясь, не в
роскоши. "Не то важно, чтобы точно решить еще в детстве, кем вы станете,
когда вырастете, - сказала я им. - Гораздо важнее решить, как вы хотите
прожить свою жизнь. Если вы будете честны с собой и своими друзьями, если вы
будете участвовать в том, что хорошо не только для вас, но и для других, то
этого, думаю, будет достаточно, а кем вы при этом станете - вероятно, вопрос
случая". Мне показалось, что они меня поняли.
Но если оставить в стороне лавку, Шейну, страдающую от того, что
вынуждена жить с родителями и разлучена с Шамаем, все еще остававшимся в
России, по которому она отчаянно скучала, то я вспоминаю пять лет в Милуоки
с большим удовольствием. Так много можно было увидеть, и сделать, и выучить,
что Пинск почти совсем стерся из памяти. Почти - но не совсем. В сентябре,
когда мы уже прожили в Америке три месяца, отец велел нам непременно пойти
смотреть парад по случаю "Лэйбор дай" (праздник труда), в котором он будет
участвовать. Мама, Ципке и я, в новых платьях, на том углу, который он нам
указал, с нетерпением ждали, когда начнется парад, не очень понимая, что это
такое. Вдруг Ципке увидела двигавшихся во главе шествия конных полицейских.
Она страшно испугалась. "Казаки! Это казаки!" - завопила она и так
разрыдалась, что ее пришлось отвести домой и уложить в постель. Но для меня
этот парад - толпы на улицах, медь оркестров, платформы на колесах, запах
жареной кукурузы и сосисок - стал символом американской свободы. Конная
полиция не разгоняла и не давила демонстрацию, как в России, а охраняла ее.
Это был толчок: я почувствовала, насколько новая жизнь отличается от
прежней. Тогда, да и долгое время потом, я об этом не задумывалась, но
теперь мне кажется, что в Висконсине, и в частности, в Милуоки, была очень
либеральная администрация. Милуоки был городом иммигрантов, в нем сильны
были социалистические традиции, мэром города много лет был социалист, первый
в Америке социалист-конгрессмен - Виктор Бергер. Конечно, мы бы
отреагировали так же на любой парад в любом американском городе, впрочем,
может быть, "Лэйбор дэй" в Милуоки и был какой-то особенный: ведь сюда
съехалось такое множество немецких либералов и интеллектуалов после
неудачной революции 1848 года; и, в конце концов, город славился своими
сильными профсоюзами не меньше, чем своими пивными. В общем, когда я в этот
сентябрьский день увидела отца, выступающего в праздничном шествии, мне
показалось, что я вышла из темноты на свет.
|
|