|
со мной, я понял, что есть во мне нечто, объясняющее вещи, для меня
неожиданные, которые я не готов принять.
Психологически я воспринимал Филемона как некий высший разум. Он
казался мне фигурой таинственной, временами совершенно реальной. Я гулял с
ним по саду, чувствуя что он является для меня чем-то вроде того, что в
Индии называют гуру.
Всякое новое порождение фантазии воспринималось мной как личное
поражение. Оно означало еще что-то, до сих пор от меня скрытое, и меня
охватывал страх: я боялся, что вереница этих образов окажется бесконечной,
что я потеряю себя, свое "я", опускаясь все ниже и ниже в бездну
бессознательного. Мое собственное "я" переживало унижение, хотя внешне я,
похоже, преуспевал и, наверное, заслуживал лучшего.
Но меня окружала тьма. Horrida nostrae mentis purga tenebras (Наш
суровый разум разгоняет тьму. - лат.), и лучшее, что я мог себе
пожелать,
это иметь настоящего гуру, - чтобы кто-то был рядом со мной - кто-то,
превосходящий меня знаниями и опытом, способный разобраться в путанице
непроизвольных созданий моей фантазии. Эту задачу и взял на себя Филемон,
которого я nolens-volens признал своим наставником. Он и в самом деле сумел
облегчить мою жизнь.
Помню, как лет через пятнадцать меня посетил пожилой и очень
интеллигентный индус, друг Ганди. Мы с ним беседовали о системе образования
в Индии и, в частности, об отношениях между гуру и chelah (учениками). Я
осторожно попросил гостя рассказать что-нибудь о личности и характере его
собственного гуру. На это он мне совершенно серьезно ответил: "Это был
Чанкарачара". "Не хотите ли вы сказать, что имеете в виду комментатора Вед?
Но ведь он давно умер", - поразился я. "Да, речь именно о нем", - подтвердил
индус. "Следовательно, это был дух?" - спросил я. "Разумеется", - сказал он.
В этот момент мне вспомнился Филемон. "Такие гуру-призраки существуют, -
добавил мой гость. - У большинства людей живые гуру, но всегда были люди, у
которых наставниками были духи".
Меня это несколько успокоило. Значит, я не совсем утратил связь с
миром, что меня постоянно мучило. Выходит, я переживал то же, что и другие,
в моих проблемах не было ничего исключительного.
Затем на смену Филемону пришел другой образ, я назвал его Ка. В древнем
Египте "царь Ка" был существом, относящимся к стихии земли, ее духом; в моей
фантазии дух Ка явился из земли - из глубокой расщелины. Я нарисовал его,
попытавшись передать эту его связь с землей; у меня получилось
изображение,
чем-то напоминающее бюст, с каменным основанием и верхней частью. Верх
рисунка венчало крыло зимородка, а между ним и головой Ка находилось нечто
вроде искрящейся дымки. В выражении лица Ка угадывалось что-то демоническое,
я бы сказал - мефистофельское. В одной руке он держал какой-то предмет,
похожий на пагоду или пеструю шкатулку, в другой - некое стило. Он заявил о
себе так: "Я тот, кому боги наказали хранить золото".
Филемон был хромым, но крылатым духом, другой же - Ка - олицетворял
собой стихии земли или металла. Филемон являлся духовным, осмысленным
началом, Ка - духом природы, как Антропарион в греческой алхимии, о которой
в то время я ничего не знал. Ка воплощал нечто реальное, но одновременно он
был тем, кто скрывает смысл (дух птицы) или подменяет его красотой (вечным
отражением).
Со временем эти образы слились у меня в один - я стал изучать алхимию.
Записывая эти фантазии, я как-то спросил себя: "А чем я, собственно,
занимаюсь?" Все это явно не имеет никакого отношения к науке. Но тогда что
же это такое? Ответ мне дал некий голос: "Это искусство". Я удивился, мне и
в голову не приходило, что мои фантазии имеют какое-то отношение к
искусству. Но я сказал себе: "Возможно, бессознательное формирует личность,
которая не является мной и которая пытается себя выразить, подбирая нужные
слова". У меня была абсолютная уверенность, что этот внутренний голос
принадлежал женщине, и более того - одной моей пациентке, весьма одаренной,
но страдавшей психопатией. В наших с ней беседах всегда имелась изрядная
доля переноса. В этот момент я представлял ее очень ясно.
Конечно, то, что я делал, не имело ничего общего с наукой. Выходит, что
это не искусство? Третьего не дано. Но это же типично женский подход.
Я постарался как можно убедительнее втолковать голосу, что мои фантазии
не связаны с искусством. Голос молчал, и я вернулся к своим записям. Но он
снова двинулся в атаку; твердо заявляя "Это искусство". "Ничего подобного! И
вообще, это - природа", - отрезал я, готовясь к спору. Однако возражений не
последовало. Тогда мне пришло в голову, что эта "женщина во мне" лишена
собственных речевых центров и пытается объясняться с моей помощью. Она
говорила со мной не раз, причем довольно обстоятельно.
Меня крайне занимало то, что внутри меня существует какая-то женщина и
вмешивается в мои мысли. "Возможно, - размышлял я, - она и есть "душа" в
примитивном смысле слова? И почему душу назвали "anima"? Почему ее
представляют как нечто женственное?" Много позже я осознал, что "женщина во
мне" - это некий типический, или архетипический, образ, существующий в
бессознательном любого мужчины. Я назвал его "анима". Аналогичный
образ в
бессознательном женщины получил имя "анимус".
|
|