|
возвышался бы хорошо укрепленный замок с высокой сторожевой башней - это мой
дом. Он не блистал роскошью - этот небольшой дом с маленькими, обшитыми
деревом комнатами, с библиотекой, где любой мог найти все, что стоит знать.
В замке хранилась коллекция оружия, а на бастионах стояли тяжелые пушки: его
охранял гарнизон из пятидесяти тяжеловооруженных воинов. В маленьком городе
жили несколько сотен жителей, им управляли мэр и совет старейшин. Сам я был
мировым судьей, посредником и советником и появлялся лишь время от времени,
чтобы собрать суд. В порту, расположенном с материковой стороны, стояла моя
двухмачтовая шхуна с несколькими пушками на борту.
Nervus rerum и raison d'etre (сутью и смыслом. - лат., фр.)
всего
творения был секрет главной башни, известный мне одному. Последняя мысль
показалась мне удивительной: я представил себе тянущийся от зубчатых стен в
подземелье тяжелый медный кабель из проволоки, толщиной в человеческую руку,
наверху разветвленный, как крона дерева, или - еще лучше - как главный
корень, перевернутый кверху и развернувшийся в воздухе. Он втягивал нечто
непостижимое, нечто, идущее по медному кабелю в подземелье. Там у меня была
установлена необыкновенная аппаратура, оборудована своего рода лаборатория,
где я добывал золото из таинственной субстанции, которую медные "щупальца"
вытягивали из воздуха. Это была тайна, о природе которой я не имел и не
хотел иметь никакого представления, да и сам процесс превращения был мне
совершенно безразличен. Смущенно и не без некоторого страха мое воображение
обходило все, что происходило в этой лаборатории. Существовал своего рода
внутренний запрет: считалось, что к этому нельзя проявлять слишком
пристальное внимание и нельзя спрашивать, что же, собственно, извлекалось из
воздуха. Как сказано у Гете о Матерях: "Предмет глубок, я трудностью
стеснен...".
"Дух" безусловно понимался мной как нечто неизъяснимое, но в глубине
души я не считал, что он существенно отличается от воздуха. То, что корни
поглощали и передавали по медному стволу, было некоторой эссенцией,
превращающейся внизу, в подвале, в золотые слитки. Я считал это не каким-то
хитроумным трюком, а тайной самой природы. К ней я относился с благоговением
и должен был скрывать ее не только от совета старейшин, но в определенном
смысле и от самого себя.
Долгая и утомительная дорога в школу и из школы чудесным образом
сократилась. Теперь, выходя из нее, я сразу же оказывался в замке, где
постоянно что-то перестраивалось, где проходили заседания совета, судили
злодеев, разрешали споры, где стреляли пушки. На шхуне драили палубу,
поднимали паруса. Она медленно, подгоняемая слабым бризом, выходила из
гавани, огибая скалистый холм, и брала курс на северо-запад. Затем я
неожиданно обнаруживал себя на крыльце своего дома - так, будто прошло
только несколько минут. Я выходил из моих фантазий словно из кареты, которая
мгновенно доставляла меня домой. Это в высшей степени приятное состояние
длилось несколько месяцев, но в конце концов надоело. Теперь моя фантазия
казалась смешной и глупой: я стал строить замки и вовсе не воображаемые
крепости из камешков, используя грязь вместо извести (наподобие крепости
Хенингена, в то время еще не разрушенной). Я изучил все доступные мне
фортификационные планы Вобана и всю техническую терминологию. После Вобана я
обратился к современным методам создания укреплений и пытался при
ограниченных средствах выстроить всевозможные модели. Более двух лет это
занимало весь мой досуг, за это время моя склонность к естественным наукам и
конкретным вещам значительно укрепилась за счет ослабления позиций "номера
2".
Пока мне так мало известно о реальных вещах, нет смысла, решил я, о них
задумываться. Одно дело - фантазии, и совсем другое - настоящие знания.
Родители позволили мне выписать научный журнал, и я читал его с увлечением.
Я отыскивал и собирал юрские окаменелости, различные минералы, а кроме того
- насекомых, кости людей и мамонтов: первые - из общей могилы под Хенингеном
(1811), вторые - на раскопках в рейнской долине. Растения меня тоже
интересовали, но с научной точки зрения. Я был убежден - не знаю, почему, -
что их не следует срывать и засушивать. Для меня они, пока росли и цвели,
были живыми существами, в них таился некий скрытый смысл, некая Божья мысль.
За ними следовало наблюдать с трепетом и философской любознательностью.
Биолог мог бы рассказать о них много интересного, но для меня это
существенного значения не имело. Что же на самом деле существенно - мне было
не вполне ясно. Как они, растения, связаны с христианской верой или с
отрицанием мировой воли, для меня было непостижимо. Они, очевидно,
находились в Божественном неведении, которое лучше не нарушать. Насекомые,
по контрасту, были "неестественными" растениями: цветами и плодами, которые
позволили себе ползать в разные стороны на лапках-ходулях, летать на
крыльях, похожих на листья, и грабить растения. За эту незаконную
деятельность они были приговорены к массовому уничтожению вроде карательных
экспедиций по истреблению майских жуков и гусениц. Мое "сострадание ко всем
Божьим тварям" распространялось исключительно на теплокровных животных.
Только к лягушкам и жабам я питал некоторую слабость из-за их сходства с
людьми.
¶Студенческие годы§
|
|