| |
существования
к созерцанию и познанию объективного.
И дальше Эйнштейн сравнивает ощущения ученого с тоской, которая тянет
горожанина
в горы, "где он наслаждается спокойными очертаниями, которые кажутся
предназначенными для вечности" [11].
11 Эйнштейн, 4, 40.
Это эстетический мотив научного творчества. Но подходит ли образ "спокойных
очертаний, предназначенных для вечности" к творчеству Эйнштейна с его
мучительными поисками космической гармонии? И подходит ли он к творчеству
Достоевского, который не бежит от повседневности в горы, а ищет в самой
повседневности вечную моральную гармонию и не находит ее?
"Спокойные очертания" характерны и для творчества Эйнштейна, и для творчества
Достоевского, если мы примем во внимание не столько однозначные результаты,
сколько ускользающую и ведущую вперед цель научного творчества.
Как только мы взглянем на "бегство от повседневности" с такой точки зрения, оно
превращается в бегство от наличной повседневности к подлинному бытию, разумному
а поэтому действительному. Подчеркнутые слова, так хорошо известные со времен
Гегеля, кажутся не слишком характерными для Эйнштейна, в общем далекого от
геге-
583
левской философии, и для Достоевского, уже вовсе чуждого ей. Тем не менее
именно
Эйнштейн и Достоевский с наибольшей яркостью показали, что бытие без ratio, без
гармонии между целым и индивидуальным иллюзорно. Ни индивидуальное,
освобожденное от связи с целым, от рациональной упорядоченности, ни целое,
игнорирующее индивидуальность, не являются гармоничными, разумными,
действительными. Об этой важной составляющей мировоззрения Эйнштейна уже шла
речь во второй ("Смерть") и третьей ("Бессмертие") частях этой книги. Мысль
Эйнштейна переходит от смертной экзистенции к бессмертному бытию. Для
неклассической физики, особенно для ее еще не реализованных тенденций также
характерен переход от "экзистенции" к "бытию". Существование частицы, ее
экзистенция, ее относительная свобода от макроскопических законов - все это
имеет физический смысл при наличии другой составляющей бытия - связи с
макроскопическим объектом, превращения индивидуальных clinamen в
макроскопические мировые линии.
Для Достоевского, как и для Эйнштейна, проблема личного бессмертия растворялась
в более общей проблеме: существует ли космическая и моральная гармония
внеличного, основанная не на игнорировании личного, локального, индивидуального,
микроскопического, а на апофеозе индивидуального. Мы постараемся показать, что
с
этой проблемой связаны драма Эйнштейна и еще более острая драма Достоевского.
Драма Достоевского действительно была драмой - тяжелой и безысходной. Он шел от
"евклидовой" простой и традиционной веры в провиденциальную гармонию, допускал
любую парадоксальную "неевклидову" гармонию и, удостоверившись, что и она
игнорирует индивидуальные судьбы, говорил о непостижимости мира и возвращался к
"евклидовой" вере и к официальному православию. Но это эволюция мыслителя.
Художник не мог вернуться, логика художественного творчества была необратимой.
Да и сам Достоевский в глубине души не мог отказаться от "бунта".
Приведем, наконец, реплику Ивана Карамазова - его отказ от "неевклидовой"
гармонии. Первая посылка: человек создан с пониманием лишь трех измерений
пространства и с "евклидовым" умом. "Как нам совершенно известно", - говорит
Иван Карамазов, - бог, если он создал землю, создал ее "по евклидовой
геометрии". Но это "совершенно известно" оказывается спорным:
584
"Между тем находились и находятся даже и теперь геометры и философы, и даже из
замечательнейших, которые сомневаются в том, что вся вселенная или, еще
обширнее
- все бытие было создано лишь по евклидовой геометрии, осмеливаются даже
мечтать, что две параллельные линии, которые по Евклиду ни за что не могут
|
|