|
войну как преступление. У Дантона, хотя он и был
создателем смертоносного трибунала, вырвалось из глубины души: «Лучше быть
гильотинированным самому, чем гильотинировать других». Даже Марат, требовавший
в своей газете триста тысяч голов, старался спасти каждого отдельного человека,
приговоренного к смерти. Вина французских революционеров не в том, что
они-опьянились запахом крови, а в их кровожадных речах: они совершали глупости
– только для того, чтобы доказать самим себе свой радикализм, они создали
кровавый жаргон и постоянно бредили изменниками и эшафотом. И когда народ,
опьяненный, одурманенный, одержимый этими безумными возбуждающими речами,
действительно требует осуществления тех самых «энергичных мер», в необходимости
которых его убедили, у вождей не хватает мужества оказать сопротивление: они
обязаны гильотинировать, чтобы избежать обвинения в лживости разговоров о
гильотине. Их действия вынуждены мчаться вдогонку за их бешеными речами, и вот
начинается жуткое соревнование, ибо никто не осмеливается отстать от другого в
погоне за народным благоволением. В силу неудержимого закона тяготения одна
казнь влечет за собой другую: игра кровавыми словами превращается в дикое
нагромождение человеческих казней. И отнюдь не потребность, даже не страсть и
меньше всего решительность, а как раз нерешительность, даже трусость политиков,
партийных деятелей, не имеющих мужества сопротивляться воле народа, в конечном
счете именно трусость заставляет их приносить в жертву тысячи жизней. К
сожалению, мировая история – история не только человеческого мужества, как ее
чаще всего изображают, но история человеческой трусости и политика – не
руководство общественным мнением, как хотят нам внушить, а, напротив, рабское
преклонение вождей перед той инстанцией, которую они сами создали и воспитали
своим влиянием. Так всегда возникают войны: из игры опасными словами, из
возбуждения национальных страстей; так возникают и политические преступления.
Ни один порок, ни одна жестокость не вызвали стольких кровопролитий, сколько
человеческая трусость. Поэтому если Жозеф Фуше в Лионе становится массовым
палачом, то причина этого кроется не в его республиканской страстности (он не
знает никаких страстей), а единственно в боязни прослыть умеренным. Но не мысли
являются решающим в истории, а деяния, и хотя он тысячу раз возражал против
этого, за ним все-таки утвердилось прозвище Mitrailleur de Lyon, и впоследствии
даже герцогская мантия не сможет скрыть следов крови на его руках.
Колло д'Эрбуа прибывает в Лион 7 ноября, а Фуше – 10-го. Они тотчас же
приступают к делу. Но прежде чем начать настоящую трагедию, экс-комедиант и его
помощник – бывший священнослужитель – разыгрывают маленькую сатирическую пьеску,
пожалуй, самую вызывающую и наглую за все время французской революции – нечто
вроде черной мессы средь бела дня. Панихида по мученику свободы Шалье
становится предлогом для этой оргии атеистического экстаза. Пролог
разыгрывается в восемь часов утра. Из всех церквей выносят остатки предметов
культа, – срываются с алтарей распятия, выбрасываются покровы и облачения,
огромное шествие проходит по всему городу к площади Терро. Четыре прибывших из
Парижа якобинца несут на носилках, покрытых трехцветными коврами, бюст Шалье,
усыпанный грудами цветов, урну с его прахом и маленькую клетку с голубем,
который будто бы служил утешением мученику в тюрьме. Торжественно и серьезно
шествуют за носилками три проконсула, направляясь к месту нового богослужения,
которое должно со всей пышностью засвидетельствовать перед лионским населением
божественность мученика свободы Шалье. «Dieu sauveur mort pour eux» [41] . Но
эту и без того уже неприятно патетическую церемонию усугубляет еще и
чрезвычайно неудачная, глупая, безвкусная выдумка: шумная толпа, ликуя,
пускаясь в дикие пляски, тащит похищенную церковную утварь, чаши, дароносицы и
религиозные изображения, а позади трусит осел, которому искусно напялили на уши
епископскую митру. К хвосту бедного животного привязали распятие в Библию, и
так, на потеху ревущей толпе, волочится по уличной грязи привязанное к ослиному
хвосту Евангелие.
Наконец воинственные фанфары призывают народ остановиться. На большой площади
сооружен алтарь из дерна, на нем торжественно устанавливают бюст Шалье и урну.
Три народных представителя благоговейно склоняются пред новой святыней. Первым
берет слово бывалый актер Колло д'Эрбуа, а за ним выступает Фуше. Он, упорно
молчавший в Конвенте, овладев своим голосом, высокопарно взывает, обращаясь к
гипсовому бюсту: «Шалье, Шалье, тебя нет с нами! Преступники принесли в жертву
тебя, мученика свободы, и пусть кровь этих преступников будет искупительной
жертвой, которая успокоит твою разгневанную тень. Шалье! Шалье! Перед твоим
изображением клянемся мы отомстить за пытки, и пусть дымящаяся кровь
аристократов будет для тебя ладаном». Третий народный представитель менее
красноречив, чем будущий аристократ, герцог Отрантский. Он лишь смиренно целует
бюст и восклицает громовым голосом: «Смерть аристократам!»
После этих трех торжественных молений зажигается большой костер. Серьезно
смотрят недавний монах Жозеф Фуше и его коллеги, как отвязывают Евангелие от
ослиного хвоста и бросают в костер, чтобы сжечь вместе с церковными облачениями,
требниками, дароносицами и деревянными изображениями святых. Затем осла, в
награду за его кощунственные заслуги, поят из освященной чаши для причастия, и,
по окончании этой безвкусной церемонии, четверо якобинцев на плечах относят
бюст Шалье в церковь, где его торжественно водружают на алтарь вместо разбитого
изображения Христа.
Для сохранения непреходящей памяти об этом достойном празднестве в последующие
за ним дни чеканят медаль. Теперь ее нельзя нигде достать, вероятно, потому,
что впоследствии герцог Отрантский скупил все экземпляры и уничтожил их, так же
как и книги, слишком подробно описывающие эти яркие подвиги из
ультраякобинского и атеистического периода его деятельности.
Он сам обладал хорошей памятью, но для Monsigneur le senateur ministre [42]
христианнейшего короля было весьма неудобно и неприятно, чтобы другие помнили и
могли напомнить об этой
|
|