|
…Все эти обстоятельства вы можете и обязаны проверить, если не в моих, то
в своих интересах.
И то, что (в обвинениях) упоминается целый ряд обстоятельств, имен и
предприятий, очень важных и мне совсем неизвестных. И то, что в какихто
донесениях фигурирует мое имя, а иногда это имя скромно умалчивается, приводит
меня к одному убеждению, — что есть лицо, которому глубже и ближе знакомы
партийные дела, чем знаю их я, и которое, чтобы отвлечь внимание от себя,
попробовало бросить тень на другого (я, конечно, не подозреваю здесь
центральный комитет). Так как мое знакомство с Кутайсовым, при желании, может
быть истолковано в разных смыслах, то прием был сделан удачный.
У меня нет и не было на совести никакого греха против революции, против
нашей партии. Как ни тяжело оправдываться, я говорю вам это прямо.
В заключение скажу: я знаю, что это письмо, вероятно, не рассеет ваших
подозрений. И у меня к вам одна просьба: не спешите позорить меня, дайте мне
срок, чтобы время и обстоятельства могли вполне реабилитировать меня. И сами
помогите мне в этом.
А затем единственное, что мне остается после всего ужаса, пережитого в эти
дни: я ухожу от революции и не буду никого видеть, никого знать, и все свои
силы посвящу выполнению (террористического) акта, без чьейнибудь помощи, без
чьегонибудь участия. Если вы отнесетесь ко мне с большим доверием после этого
письма и согласитесь помочь мне реабилитировать себя, я всетаки уйду от людей
и от работы, так как жить и работать мне теперь с людьми невозможно».
В другом письме Татаров писал:
«…Не забудьте, что я много лет провел в среде своей семьи, бесконечно
далекой и враждебной по своим убеждениям, с которой я, всетаки, вместе с тем
тесно был связан любовью. В обстановке этой семьи приходилось не один год вести
революционную работу — обманывать, скрывать, молчать, — убийственно молчать,
чтобы ничего не знали. Из этой же обстановки пришлось бежать на нелегальное
положение и, оставаясь нелегальным полтора года, поддерживать обман, что я не в
революцию ушел, что я учусь за границей. Нужно было бы собрать сотни случаев,
сотни мелочей из этой долгой двойственной жизни, чтобы понять, как молчание,
скрытность, неправда крепко въелись в душу. Но нетрудно ведь понять, что все
эти личные недостатки, наиболее мучительные для меня самого, были результатом
того, что, как ни дороги лично мне были некоторые родные, но революция для меня
была святыня, выше жизни, выше всего и ради нее для меня не существовала
личность, ради нее неважны были никакие личные недостатки. Долгая, мучительная,
конспиративная работа не могла способствовать ослаблению указанных свойств.
Много тяжелых личных ударов только усиливали их. Недоверие к людям, замкнутость
свыше всякой меры, — все его сделалось основными моими свойствами. Я часто
говорил неправду (не в революционных делах), но мне всегда казалось, что не
вредную неправду, — неправду, вытекавшую из привычки к конспирации и страшной,
прямо болезненной замкнутости. Как только вопрос казался мне вторжением, хотя
бы самым слабым, или в революционные дела, или в мою личную жизнь, или даже
просто казался лишним, — я всегда готов был или совсем не ответить, или
ответить уклончиво, или сказать неправду. Но я не знаю случая, чтобы моя
неправда носила дрянной характер когданибудь или чтобы она допускалась в
революционной работе. Пусть всетаки это было нехорошо, но страдалто я один от
этого. Благодаря этим качествам, я не знал того, что называется личной жизнью,
лично был всегда только в муку себе и другим. Кроме революции, ничто никогда не
озаряло мою жизнь. Но если я говорил неправду, то я не умел ходить кривыми
путями, не умел лицемерить… Я не боялся знакомства с Кутайсовым, как не боялся
бы знакомства со всяким высокопоставленным лицом. Я настолько жил всегда мыслью
о революции, что никакое знакомство меня не могло унизить. Заводя такое
знакомство, я всегда думал бы, что я не должен избегать того, что может быть
какнибудь выгодно для дела. Я не искал таких знакомств, но я и не бежал от них.
Одна мысль — польза революционного дела — сознательно или бессознательно
руководила мной во всем. Личного интереса я не знал. И я не унижался. Напротив,
я говорил все прямо, а передо мной оправдывались (Кутайсов)… Когда я брался за
дело, я отдавался ему весь, и я неоднократно убедился, что, начав дело, всегда
можно его довершить. Так я взялся в Иркутске в один месяц поставить типографию,
хотя не имел еще ни людей, ни прочего. Так я всегда работал. А в делах
издательства я в полтора месяца положил очень большое начало, и у меня был
обеспечен не только „первый“, но и „второй“ шаг. Я поражаюсь, что вам не ясно
это. Еще прошу вас, не удивляйтесь, что многое я не могу вспомнить точно. У
меня всегда была очень скверная память, кроме профессиональной, т.е. кроме
памяти на те революционные дела, которые нужно запомнить. И я часто был очень
рассеян».
Цитированные выше письма эти не объяснили нам ничего. Подлинный протокол
допроса гласил:
«Материальным основанием предприятия Татарова является сумма в 10 тысяч
рублей, занятая отцом его, затем обещание денежной поддержки со стороны
Чарнолусского в размерах, которые в разговорах не определялись. Вообще
формальная сторона положения Чарнолусского в издательстве не определялась; из
разговоров было ясно лишь, что он отдает себя всецело в распоряжение
издательства, и выражал готовность взять на себя соредакторство. В последнее
время Татаров списался через Б. с одним одесским капиталистом (Цитрон) который
предлагал капитал для подобного же издательства, причем пока еще ответа от него
не имеется. Имеются в виду также переговоры с одним денежным лицом в Киеве.
|
|