|
киевского отдела, боевая организация представляла собой в то время крупную силу.
Убийство Плеве и затем убийство Сергея создали ей громадный престиж во всех
слоях населения, правительство боялось ее, партия считала ее своим самым ценным
учреждением. С другой стороны, реальные силы организации были для тайного
общества несомненно очень велики.
В ее рядах был такой даровитый и теперь уже опытный организатор, как
Швейцер; самый кадр ее состоял из людей хотя и слабых численностью, но
испытанных и скрепленных между собой любовью к организации, долговременным
опытом и преданностью террору, таких людей, как Дора Бриллиант, Моисеенко,
Дулебов, Боришанский, Ивановская, Леонтьева, Шиллеров и др. Денег было довольно,
в кандидатах в боевую организацию тоже не было недостатка, наконец, — и это
самое главное, — мы были накануне нового, не менее крупного, чем дело Сергея,
покушения — покушения на великого князя Владимира. Можно с уверенностью сказать,
что к этому времени организация окончательно окрепла, отлилась в твердую форму
самостоятельного и подчиненного своим собственным законам отдельного целого, т.
е. достигла того положения, к которому, естественно, стремится каждое тайное
общество, и которое единственно может гарантировать ему успех. Сознание этого
основного успеха не покидало нас; в это время и Швейцер, несмотря на свои
неудачи, твердо верил в будущее террора.
Убедившись, что в моем присутствии в Петербурге нет необходимости, я решил
поехать в Женеву, чтобы посоветоваться с Гапоном и Азефом о дальнейших боевых
предприятиях. Я попросил Ивановскую съездить к Моисеенко и Бриллиант в Харьков,
сообщить им о моем отъезде и предложить подождать моего возвращения. Тогда же в
Петербурге я в последний раз встретился с Татьяной Леонтьевой. Белокурая,
стройная, с светлыми глазами, она по внешности напоминала светскую барышню,
какою она и была на самом деле. Она жаловалась мне на свое тяжелое положение:
ей приходилось встречаться и быть любезной с людьми, которых она не только не
уважала, но и считала своими врагами, — с важными чиновниками и гвардейскими
офицерами, в том числе с знаменитым впоследствии усмирителем московского
восстания, тогда еще полковником Семеновского полка, Мином. Леонтьева, однако,
выдерживала свою роль, скрывая даже от родителей свои революционные симпатии.
Она появлялась на вечерах, ездила на балы и вообще всем своим поведением
старалась не выделяться из барышень ее круга. Она рассчитывала таким путем
приобрести необходимые нам знакомства. В этой трудной роли она проявила много
ума, находчивости и такта, и, слушая ее, я не раз вспоминал о ней отзыв Каляева
при первом его с ней знакомстве: «Эта девушка — настоящее золото».
Мы встретились с ней на улице и зашли в один из больших ресторанов на
Морской. Рассказав мне о своей жизни и о своих планах, она робко спросила, как
было устроено покушение на великого князя Сергея. В нескольких словах я
рассказал ей нашу московскую жизнь и самый день 4 февраля, не называя, однако,
имени Каляева. Когда я окончил, она, не подымая глаз, тихо сказала:
— Кто он?
Я промолчал.
— «Поэт»?
Я кивнул головой.
Она откинулась на спинку кресла и вдруг, как Дора, 4 февраля, неожиданно
зарыдала. Она мало знала Каляева и мало встречалась с ним, но и эти короткие
встречи дали ей возможность в полной мере оценить его.
В Леонтьевой было много той сосредоточенной силы воли, которою была так
богата Бриллиант. Обе они были одного и того же — «монашеского» типа. Но Дора
Бриллиант была печальнее и мрачнее; она не знала радости в жизни, смерть
казалась ей заслуженной и долгожданной наградой. Леонтьева была моложе,
радостнее и светлее. Она участвовала в терроре с тем чувством, которое жило в
Сазонове, — с радостным сознанием большой и светлой жертвы. Я убежден, что если
бы ее судьба сложилась иначе, из нее выработалась бы одна из тех редких женщин,
имена которых остаются в истории, как символ активной женственной силы.
Перед самым отъездом из Петербурга я, тоже в последний раз, увиделся со
Швейцером. Он был более молчалив, чем обыкновенно, и, как всегда, очень сдержан.
Он подробно и долго расспрашивал меня о московском деле, желая знать все
детали его и мое о них мнение. Он говорил, что постоянное изменение плана, — то
на царя, то на Муравьева, то на Трепова, то на великого князя Владимира, — как
он убедился, мешает работе. Он говорил также, что решил готовить теперь только
одно покушение, — на великого князя Владимира, и что, пока оно не удастся ему,
он не уедет из Петербурга.
Случайно мы заговорили о 9 января и о Гапоне. Швейцер восхищался
стойкостью петербургских рабочих и так же, как и Каляев, с убеждением говорил о
неизбежном близком расцвете массового террора. Личность Гапона его глубоко
интересовала, — он надеялся, что имя его всколыхнет всю трудовую Россию.
Несколько раз он подчеркивал мне необходимость прочной связи партии с массами,
но говорил, что задача боевой организации, — от великих князей перейти к царю,
и убийством царя довершить дело центрального террора. При прощании он несколько
изменил своей обычной сдержанности и, целуя меня, сказал:
— Поцелуйте от меня Валентина.
Швейцеру было всего 25 лет. Он не успел еще проявить все скрытые в нем
возможности. Но уже и тогда были ярко заметны две черты его сурового характера:
сильный, направленный прямо к цели практический ум и железная воля.
Он постоянно работал над собой и обещал в будущем занять исключительно
крупное место в рядах террористов. Резко бросалась в глаза его любовь к
техническим знаниям: химии, механике, электротехнике. Он не только следил за
литературой по вопросам общественным, в свободные часы он изучал любимые им
|
|