| |
в его искренности. Убеждение это он вынес не только из личных впечатлений и
встреч, но и из фактов: Бакай обнаружил свыше 50 провокаторов в польской
социалистической партии; он предупредил в Петербурге о готовящихся арестах 31
марта 1907 года, но предупреждением этим не по его вине не воспользовались; он
предупредил о наблюдении за социалдемократической лабораторией на ст. Куоккала
в Финляндии; он был арестован за сношения с ним, Бурцевым, и сослан в
Тобольскую губернию; из ссылки он бежал с помощью Бурцева, а не какоголибо
неизвестного лица.
Эти факты из биографии Бакая не убеждали Натансона, Чернова и меня в
правдивости его слов. Мы не могли забыть, что Бакай был провокатором и затем
долгое время служил в охранном отделении.
После допроса свидетелей и речи Бурцева слово опять было предоставлено
Чернову, Натансону и мне. Мы опять пытались разбить доказательства Бурцева и
противопоставить им бесспорность фактов террористической деятельности Азефа.
Суд, выслушав нас, объявил перерыв для допроса некоторых свидетелей вне
Парижа и для представления документов, — анонимное письмо 1905 года и
саратовское сообщение находились в партийном архиве в Финляндии.
Предстояло допросить Лопухина. Бурцев написал ему письмо с просьбой
приехать для этого допроса за границу. Мы же с разрешения суда послали в
Петербург члена центрального комитета Аргунова, чтобы на месте справиться о
Лопухине, о его отношениях к правительству, о его политических убеждениях, о
его личности, о причине отказа ему в приеме его в
конституционнодемократическую партию и в сословие присяжных поверенных, о
каковых отказах нам было известно.
Сделав постановление о перерыве, суд разъехался из Парижа: Лопатин уехал в
Италию, Кропоткин вернулся в Лондон. Оба они уносили с собой большое сомнение в
честности Азефа, и мы это знали.
Суд, как я предвидел, не только не был полезным для партии, но, наоборот,
грозил нежелательными осложнениями. Посоветовавшись втроем, Чернов, Натансон и
я решили, в случае оправдательного Бурцеву приговора, идти на прямой конфликт с
судом: еще ни в малой степени мы не подозревали Азефа. Все обвинения Бурцева
казались нам не только печальным и нелепым недоразумением, оскорбительным для
партии, для Азефа и для нас, но и лишенным всякого основания и даже
правдоподобия.
Во время суда Азеф жил на юге Франции. Он видимо тревожился обвинениями
Бурцева и писал мне письма, в которых не скрывал своей тревоги. Я находил
объяснение этой тревоги в его оскорбленном чувстве собственного достоинства.
Так, он писал мне от 21 октября:
«…Ход или постановка дела мне несколько непонятны. Обвинение ведь могло бы
быть формулировано так. Имел ли Бурцев право на основании всего того, что он
имеет, распространять и т.д. Я представлял себе весь ход гораздо быстрее. Он
выкладывает все, — это рассматривается и решается, имел право он или нет. При
чем тут допрос Бакая и свидетелей, живущих вне Парижа? Но вам там, конечно,
виднее. Уверен в одном, что вы все маху не дадите. Пожалуй, послушаюсь тебя, и
с приездом еще подожду».
В другом письме из СанСебастьяна от 26/X он писал:
«Дорогой мой.
Конечно, судьи не историки, они обязаны выслушать и проверить все; они
обязаны потребовать доказательства н от вас. Но… ведь тут не равные стороны: вы
и полиция (я становлюсь на точку зрения твоих впечатлений от Бакая). Ну, как вы
докажете судьям, например, утверждение Бакая, что когда Раскин приехал в
Варшаву и должен был посетить N.. было в охране сделано распоряжение не следить
за N., дабы шпионы не видели Раскина. Как это доказать? Я не понимаю.
Относительно письма, которое писал Кременецкий, — пойди и докажи. Хотя тут,
пожалуй, легче. Ибо объяснение уже довольнотаки странное, — что за сей
поступок перевели лишь человека в Сибирь. Тут, конечно, можно было заставить
Бурцева, чтобы он при помощи своих охранных связей, документально доказал, что
Кременецкий был именно переведен в Сибирь после того письма, т.е. августа 1905
года. В общем мне кажется, что опровергать все, что исходит от охраны, для нос
почти невозможно: н судьи, не будучи историками, должны н обязаны стать на эту
точку зрения. Даже и в формальном суде введен институт присяжных заседателей,
дабы решалось не исключительно формально, но принимая во внимание очень н очень
многое другое. Став на эту точку зрения, мне всетаки не все понятно в этом
суде. И прежде всего, перерыв для бесконечных допросов. Я не критикую, мой
дорогой, но мне все не совсем ясно, а вернее всего тут мое настроение, мой
субъективизм. Хотелось бы уже развязаться с этой мерзостью, да и потом шатание
уж надоело».
В ноябре Азеф приехал в Париж.
Он пришел ко мне утомленный и разбитый. У нас произошел такой разговор.
Я повторил ему все обвинения Бакая (Бурцев при частных беседах со мною дал
мне на это право: я был обязан словом молчать только о сообщении Лопухина). Я
сказал, что, по моему впечатлению, двое из судей, — Лопатин и Кропоткин, — едва
ли не на стороне Бурцева. Я сказал также, что, кроме показаний Бакая, есть еще
одно показание, которое я рассказать не вправе.
Азеф встревожился:
— Опять какойнибудь Бакай?
|
|