|
али искоренять в них всякие признаки
русской культуры и гражданственности, упразднили вовсе русскую школу и особенно
ополчились на русскую церковь. Польский язык стал официальным в ее
делопроизводстве, в преподавании Закона Божия, в церковных проповедях и местами
— в богослужении. Мало того, началось закрытие и разрушение православных
храмов: Варшавский собор — художественный образец русского зодчества — был
взорван; в течение одного месяца в 1937 году было разрушено правительственными
агентами 114 православных церквей — с кощунственным поруганием святынь, с
насилиями и арестами священников и верных прихожан. Сам примас Польши в день
святой Пасхи в архипастырском послании призывал католиков в борьбе с
православием «идти следами фанатических безумцев апостольских»…
Отплатили нам поляки, можно сказать, с лихвою! И впереди никакого просвета в
русско-польской распре не видать.
Вернемся, однако, к нашему далекому прошлому.
Застав в училище такое положение, я, десятилетний мальчишка, по собственной
интуиции нашел modus vivendi: с поляками стал говорить по-польски, с русскими
товарищами, которых было в каждом классе по три, по четыре, — всегда по-русски.
Так как многие из них действительно ополячились, я не раз подтрунивал над ними,
поругивал их, а иногда в серьезных случаях и поколачивал, когда позволяло
«соотношение сил». Помню, какое нравственное удовлетворение доставило мне
однажды (в 6-м классе), когда мой приятель — серьезный юноша и добрый поляк —
после одной такой сценки пожал мне руку и сказал:
— Я тебя уважаю за то, что ты со своими говоришь по-русски.
Кроме поляков и русских, в каждом классе училища были и евреи — не более
двух-трех. Хотя почти половина населения города состояла из евреев, которые
держали в своих руках всю торговлю, и много среди них было людей состоятельных,
но лишь очень немногие отдавали тогда своих детей в училище. Остальные
ограничивались «хедером» — специально еврейской, отсталой, талмудистской,
средневекового типа школой, которая допускалась властью, но не давала никаких
прав по образованию. В нашем реальном училище «еврейского вопроса» не
существовало вовсе: сверху евреи не испытывали никаких ограничений, а в
ученической среде расценивались только по своим моральным, вернее товарищеским
качествам.
В 7-м классе я учился уже вне дома, в Ловичском реальном училище, о чем речь
впереди. Был «старшим» на ученической квартире (12 человек). Должность
«старшего» предоставляла скидку — половину платы за содержание, что было весьма
приятно; состояла в надзоре за внутренним порядком, что было естественно; но
требовала заполнения месячной отчетности, в одной из граф которой значилось:
«уличенные в разговоре на польском языке». Это было совсем тягостно, ибо
являлось попросту доносом. Рискуя быть смещенным с должности, что на нашем
бюджете отразилось бы весьма печально, я всякий раз вносил в графу: «таких
случаев не было».
Месяца через три вызывают меня к директору. Директор Левшин знал меня еще по
Влоцлавскому училищу, откуда он был переведен в Лович, и любил. За что — не
знаю. Должно быть за то, что я порядочно учился и хорошо пел в ученическом
церковном хоре — его детище.
— Вы уже третий раз пишете в отчетности, что уличенных в разговоре на польском
языке не было…
— Да, господин директор.
— Я знаю, что это неправда.
Молчу.
— Вы не хотите понять, что этой меры требуют русские государственные интересы:
мы должны замирить и обрусить этот край. Ну, что же, подрастете и когда-нибудь
поймете. Можете идти.
Был ли директор твердо уверен в своей правоте и в целесообразности такого
метода «замирения» — не знаю. Но до конца учебного года в моем отчете
появлялась сакраментальная фраза — «таких случаев не было», а с должности меня
не сместили.
Так или иначе, в течение 8 лет, проведенных среди поляков в реальном училище,
я никогда не испытывал трений на национальной почве. Не раз, когда во время
общих наших загородных прогулок кто-либо из товарищей затягивал песни,
считавшиеся революционными — «3 дымэм пожарув» или «Боже, цось Польске…»,
другие останавливали его:
— Брось, нехорошо, ведь с нами идут русские!..
Трения пришли позже… Впоследствии я вышел в офицеры, большинство из моих
школьных товарищей-поляков окончили высшие технические заведения. Положение
изменилось. Запретов не стало, были мы уже свободными людьми, и я потребовал
«равноправия»; при встречах с бывшими товарищами заговорил с ними по-русски,
предоставляя им говорить на их родном языке. Одни примирились с этим, другие
обиделись, и мы расстались навсегда. Впрочем, встречи происходили лишь в первые
годы после выпусков. В дальнейшем судьба разбросала нас по свету, и я никогда
больше не встречал своих школьных товарищей.
Один только случай: в 1937 году отозвался самый близкий мой школьный товарищ,
с которым мы жили в одной комнате, крепко дружили, вместе учились и совместно
разрешали тогда все «мировые вопросы». Это был Станислав Карпинский, первый
директор государственного банка новой Польши, кратковременно занимавший пост
министра финансов. К этому времени Карпинский был уже в отставке. Прочтя мои
книги и узнав через одно из издательств мой адрес, он прислал мне книжку
воспоминаний, и между нами завязалась переписка, длившаяся до самой второй
мировой войны. Что сталось с ним, не знаю.
Карпинский, уроженец русской Польши — один из редких поляков, здраво, без
предвзятости смотревший на русско-польские отношения, ясн
|
|