|
Ответил ли на сей раз граф Ньюверкерке Сезанну? Возможно. Во всяком случае, на
полях сезанновского письма есть пометка, сделанная чьей-то рукой: "Он требует
невозможного. Мы видели, сколь несовместима была с достоинством искусства
выставка отверженных, и она не будет возобновлена". Золя переходит к нападению.
27-30 апреля, буквально накануне открытия Салона, он публикует беспощадную
статью, полную резких выпадов по адресу жюри, этого диковинного ареопага,
руководящего судьбами французского искусства. Большинство ареопага составляют
равнодушные завистники, художники, чье искусство склеротично, "чья жалкая
манера
письма имеет жалкий успех", которые, "держа этот успех в зубах, грозно рычат на
каждого приближающегося к ним собрата". "Они четвертуют искусство и показывают
публике лишь изуродованный труп его". "Умоляю всех моих собратьев, - пишет в
заключение Золя, - присоединиться ко мне, так как я хотел бы усилить свой голос,
стать всемогущим, дабы заставить снова открыть эти залы, куда публика, в свою
очередь, пришла бы судить и судей и осужденных". 4 мая Золя продолжает
обличения
и, сплавив воедино собственные воззрения с воззрениями друзей, в частности
Сезанна, обнародует свои взгляды на искусство. Подробно развивая их, он
восклицает: "Мы живем в век борьбы и потрясений, у нас есть свои таланты и свои
гении", но что до того верховным жрецам Салона? Салон продолжает оставаться
"скопищем посредственностей": в нем две тысячи картин, а людей не наберется и
десятка.
Статьи Золя волнуют, будоражат, увлекают. Их комментируют в мастерских. Их
обсуждают на бульварах. Сезанн свою радость выражает по-сезанновски - во
всеуслышание и не стесняясь в выражениях. "Черт возьми, - неустанно твердит
он, - ну и разделал же он всю эту сволочь!" А Мане - Золя недавно свел с ним
знакомство, - тот подолгу принимает писателя у себя, показывает ему свои
картины, излагает свои взгляды на творчество. Золя загорается: обзор Салона -
свой в полном смысле - он начнет - это ли не блестящая по своей дерзости
мысль? - статьей именно о том художнике, которого Салон и знать не хочет. В
этой
статье он выскажет преклонение перед создателем "Олимпии", перед тем художником,
чьи работы подвергаются всеобщему осмеянию, перед художником, которому,
однако, - он, Золя, это утверждает - "уготовано место в Лувре", кто имеет на то
такое же право, как Курбе, как все художники сильного и самобытного
темперамента. Статья о Мане вышла 7 мая.
То была последняя капля, переполнившая чашу. Лавина протестующих писем
обрушивается на письменный стол Вильмессана. "Еще несколько подобных статей, -
говорится в одном письме, автор которого не пожелал подписаться, - и я не
сомневаюсь, что значительное число ваших читателей, имеющих голову на плечах (а
таких еще много, что бы ни думал об этом г-н Клод), откажется от газеты,
считающей их дураками и кретинами". "Господин Клод весьма учтиво называет
идиотами тех, кто смеется при виде картин г-на Мане, - замечает другой читатель,
отрекомендовавшийся "подписчик буржуа, хотя и художник". - Но почему г-н Мане
не
хочет быть таким, как все? Почему в его работах все вульгарно и гротескно?
Почему его картины в таких пятнах, словно их вытащили из мешка с углем?
Невольное уродство вызывает жалость; можно ли не смеяться над уродством,
претендующим на оригинальность?" Угрозы отказаться от подписки множатся.
Вильмессана настоятельно просят "несколько повысить уровень критики, передав ее
в чистые руки".
Такого скандала Вильмессан не ожидал, он вынужден отступить. Он заключает
соглашение с Золя. Тот рассчитывал написать двенадцать статей, пусть напишет
только три, а еще три - некий Теодор Пелоке, ярый приверженец жюри и
официального искусства. Таким образом, то раздувая огонь, то заливая его,
"Л'Эвенман" удовлетворит всех подписчиков - и тех, кого радует скандал, и тех,
кого он возмущает. Но воодушевление Золя сломлено. Все сделанное им Пелоке
постепенно сведет на нет. К чему же продолжать? На второй статье от 20 мая он
складывает орущие. Но, уходя, не отказывает себе в удовольствии хлопнуть дверью.
Подытоживая начатую им кампанию, Золя пишет: "С моей стороны было богохульством
утверждать, что время, как это может засвидетельствовать любая история
искусства, не властно лишь над крупными дарованиями... я совершил страшное
кощунство, непочтительно задев мелкоту, что ныне в чести... я был еретиком,
разрушая ряд жалких религий различных котерий, утверждая основы великой религии
искусства, того искусства, которое говорит каждому живописцу: "Открой глаза,
|
|