|
ворота и решетки на окнах, я говорил Вам: "Друг мой, ведь если б меня
схватила за ногу подагра, я безропотно сидел бы в комнате, прикованный к
креслу. Приказ министра по меньшей мере стоит подагры, и разве признание
фатальной неизбежности - не первое утешение во всех невзгодах?" Сейчас я
говорю себе: доведись мне страдать от мучительного флюса, когда опухоль
требует вмешательства скальпеля, - мог бы ведь после продолжительных болей
настать черед и для него - не исключено, что мне рассекли бы щеку и
подбородок и я оказался бы в моем нынешнем положении, меж тем как теперь я
хотя бы избежал долгих предшествующих мук: значит, существуют страдания
горшие, чем оказаться недобитым. Конечно, левая рука у меня сильно болит; я
страдаю, но спокоен; тогда как разбойник не убил меня и не взял ни флорина с
моего трупа, а поясница, думаю, у него чертовски крепко задета, челюсть
сломана, и вдобавок его разыскивают, чтобы колесовать. Значит, лучше уж быть
жертвой вора, чем вором. И к тому же, друг мой, разве Вы ни во что не
ставите (но это я шепчу Вам на ухо), разве Вы ни во что не ставите тайную
радость от сознания хорошо выполненного долга, удовлетворения человека,
понаторевшего в борьбе со злом и пожинающего плоды трудов всей своей жизни,
убедясь на опыте, что он избрал недурной принцип, положив в основу своей
жизненной позиции необходимость упражнять свои собственные силы, вместо того
чтобы применяться к событиям, которые могут сложиться по-всякому, так что
предвидеть их заранее невозможно? Действительно, если оставить в стороне
брошенный нож, в чем усмотрели мою оплошность, я, как мне кажется, в этих
чрезвычайных обстоятельствах применил на деле теорию силы и спокойствия,
выкованную мною для себя на протяжении жизни, дабы устоять в злосчастиях,
кои не в моей власти было предупредить. Если в этой мысли и есть известная
гордость, клянусь Вам, друг мой, она чиста от всякого чванства и глупого
тщеславия, я сейчас выше этого.
Допустим наихудшее. В самом крайнем случае я умру от удушья, может
образоваться отек в желудке, отшибленном в драке. Но что я - ненасытен?
_Может ли жизненный путь быть полнее, чем мой, как в дурном, так и в
хорошем? Если время измеряется событиями, его наполняющими, я прожил двести
лет. Нет, я не устал от жизни; но я могу предоставить другим наслаждаться
ею, не испытывая отчаяния. Я страстно любил женщин; чувственность была для
меня источником самых больших услад. Вынужденный жить среди мужчин, я вынес
многочисленные беды. Но если бы меня спросили, чего было больше - хорошего
или дурного, я без колебаний ответил бы, что первого; конечно, сейчас не
самое лучшее время, чтобы задавать вопрос, что перевешивало, - и все же я
отвечаю без всяких колебаний_.
Я пристально присматривался к себе на всем протяжении драматического
происшествия в Нейштадтском или Эрштадтском лесу. Когда появился первый
разбойник, я почувствовал, что сердце мое сильно забилось. Как только я
отгородился от него первой елью, мною овладела какая-то радость, даже
ликование, при виде замешательства, изобразившегося на лице грабителя.
Обогнув вторую ель и видя, что почти уже выбрался на дорогу, я ощутил в себе
такую дерзость, что, будь у меня третья рука, я выхватил бы ею свой кошелек
и показал ему как награду за его отвагу, буде он только окажется достаточно
смел, чтобы подойти за нею. Видя, как подбегает второй бандит, я ощутил
внезапный холод, собравший в кулак все мои силы, и, полагаю, в этот краткий
миг успел передумать больше, нежели обычно случается людям за полчаса. Все,
что я перечувствовал, предусмотрел, охватил, выполнил за четверть минуты,
невообразимо. В самом деле, у людей превратное представление о своих
природных способностях, а может, в решающие минуты пробуждаются способности
сверхъестественные. Но в миг, когда я прицелился в первого грабителя и мой
несчастный пистолет дал осечку, ах! сердце мое словно сжалось в крохотный
комочек, оно уже предчувствовало удар, который получит: полагаю, это
движение справедливо можно назвать ужасом, но то был единственный момент,
когда я его ощутил; ибо после того как сбитый с ног, раненный, ускользнувший
от бандита, я понял, что жив, сердце мое загорелось небывалым огнем, мощью,
отвагой. Клянусь богом, я узрел себя победителем, и все, что я делал с этой
минуты, было порождено яростным восторгом, настолько застилавшим от меня
опасность, что ее как бы и вовсе не существовало. Я почти не почувствовал,
что рассек себе руку: я озверел, я жаждал крови больше, чем мой противник
денег. Я упивался тем, что сейчас убью негодяя. Только бегство его товарища
и могло спасти ему жизнь: едва опасность уменьшилась, я тотчас пришел в
себя; ощутил всю омерзительность поступка, который уже готов был совершить,
как только увидел, что могу сделать это безнаказанно. Когда я сейчас думаю о
том, что вторым моим побуждением было хотя бы нанести ему рану, я заключаю,
что хладнокровие еще не вполне вернулось ко мне; ибо эта вторая мысль
кажется мне в тысячу раз более жестокой, чем первая. Но, друг мой, в моих
глазах навсегда останется славным наитие, побудившее меня с благородной
отвагой отказаться от трусливого намерения убить беззащитного человека и
принять, решение сделать из него своего пленника; и если сейчас я несколько
кичусь этим, в тот миг я гордился в тысячу раз больше. И нож я отбросил
именно от этого внезапного ощущения счастья - сознавать себя настолько выше
личного злопамятства, ибо я бесконечно сожалел о том, что ранил этого
человека в поясницу, разрезая его пояс, хотя и сделал это нечаянно,
исключительно по неловкости. Отчасти, пожалуй, я и гордился той честью,
которая будет воздана мне в Нюрнберге, когда я, тяжело раненный, передам
правосудию связанного злоумышленника. Нет, это не самая благородная сторона
моего поведения; нужно ценить по справедливости - в тот миг я большего не
|
|