|
такая личная! - превращается в борьбу всеобщую. Это ощутила не только
Франция, но вся Европа и, как я уже сказал, Америка.
Но полемического таланта, как бы он ни был блестящ, искренности и
страстности подсудимого, значительности того, что было поставлено на карту,
даже непопулярности парламента Мопу - необходимых условий успеха "Мемуаров"
- все же было бы недостаточно, чтоб обеспечить им всемирную известность.
Секрет необыкновенного успеха Бомарше можно сформулировать в одном слове -
комедия. Только благодаря идее превратить противников в комедийных
персонажей, написать сцены, где они поставлены в комическое положение, и
отвести в этих сценах роль самому себе, Бомарше обрел свою публику -
Публику! В противоположность читателю, который хранит свои впечатления про
себя, переживает молча, театральная публика отвечает смехом, криками,
аплодисментами; она принимает участие в действии, она откликается. Спектакль
нельзя довести до конца без публики и тем более вопреки ей. Мы убедимся в
этом в день суда. Весь Париж выйдет на улицу, чтобы поздравить Бомарше и
освистать его противников. Поразительное дело - народ вовсе не будет
считаться с реальным исходом процесса, он будет вызывать Бомарше как
человека, одержавшего победу над парламентом, ибо комедия всегда
оканчивается триумфом героя и посрамлением его врагов. Когда весь город
ощущает себя в театре, он готовит революцию. 26 февраля 1774 года перед
парламентом Мопу опустится занавес, и уже навсегда.
Уморительно смешные или живописные личности, неуклюжие сообщники - не
впадая в карикатуру, Бомарше создал ряд разоблачительно забавных персонажей.
Живое перо Бомарше превратила в неподражаемые комедийные сцены
бесконечные словопрения с советником и его супругой, хотя он не прибавил ни
единого выдуманного слова. Взять, к примеру, сцену первого знакомства с
мастерицей ощипать каплуна. Действие происходит через несколько дней после
того, как книготорговец Леже признался, что свое заявление он подписал под
нажимом советника. Дама Гезман, в девицах Габриель Жамар, поставлена тем
самым в весьма затруднительное положение. Но прочтем, вернее, _послушаем_
Бомарше:
"Невозможно вообразить, каких трудов стоило нам - госпоже Гезман и мне
- встретиться, то ли она действительно недомогала так часто, как заявляла
следствию, то ли нуждалась еще в дополнительной подготовке, чтобы выдержать
шок от очной ставки с таким серьезным противником, как я. Но наконец мы все
же увиделись.
После принесения присяги и обычной преамбулы, когда выяснялись наши
имена и сословия, нас спросили, знакомы ли мы. "Вот уж нет, - сказала
госпожа Гезман, - я его не знаю и знать не хочу". Записали. "Я также не имею
чести быть знакомым с госпожой Гезман; однако при виде ее не могу не
испытывать желания, прямо противоположного тому, кое выразила она".
Записали.
Затем г-же Гезман предложили сформулировать ее претензии ко мне, ежели
таковые имеются. Она ответила: "Пишите, что я упрекаю и обвиняю ответчика,
потому что он мой главный враг и потому что его злонравие известно всему
Парижу и т. д.".
Эти обороты речи показались мне чересчур уж мужскими для дамы; но,
видя, как она усаживается поплотнее на своем стуле, выходит из себя,
повышает голос, обрушивает на меня свои первые оскорбления, я рассудил, что
этот мощный период необходим ей, чтобы набраться сил для атаки, и я не был
на нее в обиде.
Когда ее ответ был полностью записан, обратились ко мне. Вот мой ответ;
"Я ни в чем не могу упрекнуть сударыню, даже в том, что она сейчас поддается
дурному настроению; мне приходится только выразить ей свои величайшие
сожаления, что понадобился уголовный процесс, чтобы я получил возможность
впервые изъявить ей мое почтение. Что касается моего злонравия, то я надеюсь
доказать ей умеренностью моих ответов и почтительностью поведения, что она
неправильно информирована на мой счет своими советчиками". Записали. Вот в
таком тоне и протекали наши с этой дамой беседы, длившиеся дважды по восемь
часов кряду.
После того как секретарь огласил мои показания, сделанные при первом и
втором допросе, г-жу Гезман спросили, есть ли у нее замечания по поводу
того, что она выслушала. "Право же, нет, сударь (улыбаясь, ответила она
судейскому чиновнику); что могу я сказать об этом нагромождении глупостей?
Господину Бомарше, наверно, не жаль времени, если он заставил записать всю
эту чепуху". Я был удовлетворен тем, что она немного смягчилась на мой счет:
глупость это ведь не злонравие.
"Сформулируйте ваши возражения, сударыня, - сказал ей следователь, - я
обязан вас предупредить, что потом будет уже поздно". - "Но по поводу чего
же, сударь? Я не вижу, что... Ах да!.. Запишите, что все ответы господина
Бомарше лживы и были ему подсказаны".
Я улыбнулся. Она пожелала узнать, почему. "Да потому, сударыня, что
ваше восклицание вас выдало - вы вдруг припомнили эту часть своего урока,
только не совсем к месту. Поскольку в моих показаниях есть множество вещей,
вовсе до вас не касающихся, вы никак не можете знать, _лживы_ или правдивы
мои ответы. Касаемо же _подсказки_, вы явно напутали, ведь ваши советчики
рассматривают меня как главу "клики" (если воспользоваться вашим термином),
и потому вам велено говорить, будто я подсказываю ответы другим, а вовсе не
то, что мои ответы мне подсказаны. Но разве вам нечего сказать, в частности
|
|