|
смятение.
Так и остались в нем на многие десятилетия повернутые к нему улыбчивые любимые
лица
и всяческие поощрительные интонации. Но, оборотившись от него, за его спиной,
они глядели
друг на друга, бывало, и с отчаянием и роняли отдельные слова, как бы не
связанные между
собой и потому не имеющие для Ванванча смысла. Это был их птичий язык, звучащий
вне
Ванванча, если бы всеDтаки чтоDто не настораживало: то ли их лица, то ли
какойDто непонятный
шепот, шепот, шепот, и чтоDто такое опасное, зловещее, трудно произносимое...
Последнее
время он все чаще слышал имена Балясина и Тамаркина. Видимо, родители спорили о
них и не
соглашались друг с другом...
Ему очень хотелось выговориться самому, соответствовать им, но нужных слов не
хватало.
Он сказал какDто отцу: «Папочка, как я ненавижу врагов!» — «Ну, конечно, —
сказал папа,
но как бы не ему, а комуDто растворенному в воздухе, — конечно... Это же так
просто: чем
лучше мы живем, чем лучше работаем, тем они больше злятся...» — «А что же
чекисты?..» —
спросил Ванванч. Папа засмеялся, погладил его по голове и сказал: «Чекисты,
Кукушка, делают
свое дело. Ты не беспокойся. Им трудно, но они делают...»
После страшного весеннего выстрела прошло лето. На лето мама увезла Ванванча в
Тифлис, где он медленно приходил в себя. Синие, переполненные болью глаза
Афоньки
неотступно были перед ним и не отпускали. У мамы были всякие партийные дела в
Тифлисе, а
Ванванч отправился с тетей Сильвой и Люлю в Цагвери, в сосновые горы, в
прохладу, в
деревенскую тишину.
«Как ты вырос!» — воскликнула Люлю и обняла его, и крепко прижала к себе, и его
поразила перемена, происшедшая в ней. Она стала с ним вровень, он впервые
догнал ее в
росте, но она выглядела совсем взрослой, а тонкая ниточка, что связывала их все
годы, совсем
86
истончилась... У нее были длинные, стройные ноги, не те детские костлявые
спички, да и
никакого лечебного корсета уже не было. У нее были сильные руки взрослой
женщины, и два
упругих горячих шара ткнулись ему в грудь. Но не было и шеи почти, и крупная
красивая
Люлюшкина голова покоилась прямо на широких плечах. «Видишь, — сказала она,
демонстрируя прямую спину, — никакого горба!» У нее был все тот же большой рот
и белозубая
улыбка, и внимательные глаза густого сливового цвета. Сестра!..
Ванванч хорошо понимал, что она и тетя все знают о случившемся, но никто не
затевал
разговоров на эту тему. Их взгляды ускользали, стоило ему уставиться, будто с
мольбой о
прощении или с надеждой на неизменное снисхождение к нему белого света. Однако
душа была
больна, а Урал представлялся издалека вместилищем горя, особенно отсюда, из
Цагвери, из
этих разноцветных гор. Он все время ждал, что тетя Сильвия скажет ему
чтоDнибудь резкое
или Люлюшка нашепчет утешения, как бывало когдаDто... Но они молчали.
Он долго не знал, жив ли Афонька, но, просыпаясь и засыпая, видел только одно,
как
Дергач шел на него, как тускнели его синие глаза, как он стонал, как черная
кровь расползалась
по штанам, как самый смелый из ребят задрал ему рубашку и все увидели на груди
Афоньки
маленькую аккуратную красную дырочку...
Этот кошмар никогда бы и не кончился, как вдруг в одно благословенное утро тетя
Сильвия
сказала ему, что теперь, наконец, все в порядке. «Этот мальчик здоров и
выписался из больницы!
Хорошо, что все так закончилось!.. Бедный Шалико...» И он только теперь узнал,
что его папа
целый месяц все ночи дежурил в больнице у постели раненого Афоньки Дергача.
«Пуля,
оказывается, прошла навылет, — сказала тетя Сильвия, — и, к счастью, ничего
важного не
задела...» И тут она увидела, что щеки Ванванча покрылись счастливым румянцем.
|
|