|
пену,
и в руке его — большое яблоко. Он собирается откусить от него, но чумазая
девочка
выхватывает яблоко и вонзает в него острые зубки. Ванванч садится в постели и
плачет. «Вай,
коранам ес!..» — приговаривает тетя Сильвия. Люлюшка хмыкает. «Почему же ты
плакал?
— удивляется утром Ваграм Петрович. — Ты же октябренок!»
Утро развеивает печали, и каждый новый день укрепляет дух, и белая кожа
Ванванча
бронзовеет, и дни идут один за другим. Но теперь уже почти ежедневно
вспоминается эта
странная пара, эта сопливая девочка и ее мать почемуDто в грязном пальто с
одутловатым лицом
и пустыми глазами. «Дура, дура! — говорит Ванванч. — Жадная дура!..» —
«Почему?» —
удивляется Люлю. «Потому что не купила своей дочке мороженого». — «Кукушка, она
бедная,
— говорит Люлю, — у нее нет денег». Он уже догадывается, догадывается, но это
еще какойD
то неведомый мотив среди других привычных бесхитростных звуков, окружающих его.
И нет
утешения. И даже такое могучее, как недавнее «кулак», «грабитель», «враг»,
«кровосос», —
все это уныло меркнет и перестает утешать, и не вяжется с голодными глазами и
причмокивающим ртом. И даже вчерашний Мартьян с его рыжей бородкой не вызывает
былого
протеста.
...Покуда блистали евпаторийские праздники, в окружающем мире совершались
перемены
— резкие, а иногда и болезненные, за которыми евпаторийцам было не уследить.
Тут я имею в
виду даже не Ванванча или Люлюшку, но взрослых, которые развлекались,
зажмурившись и
отмахиваясь от всех печальных и горьких перемен, слухи о которых к ним всеDтаки
прорывались.
Покусывая пухлые сочные губы и обольстительно улыбаясь нужным людям, Сильвия не
верила никому, кроме, пожалуй, беспомощных в этом мире Степана и Марии. И уж,
конечно,
не верила столь любимой, обезумевшей Ашхен, лихорадочно сооружающей со всеми
вместе
подозрительное всеобщее благополучие, от которого веяло холодом, не верила и
благородному
улыбчивому Шалико, в глазах которого она замечала время от времени опасное
посверкивание.
Мнимое благополучие двадцатых годов, давно растаявшее, омрачилось к тому же
ссылкой
Миши и Коли как троцкистов и буржуазных уклонистов. Сильвия знала, что это
благополучие
ненадежно и временно, потому и приобретала, как могла, всякие антикварные
штучки. О, ее
интуиция была на высоте все эти годы, и это было такое богатство рядом с
пустыми
обольщениями окружающих. Правда, и Вартан, и Ваграм Петрович, и пианистка Люся
понимали ее с полуслова и разделяли ее скепсис. Постоянное единоборство между
«быть» и
«слыть» не исказило ее прекрасных черт. Она твердо знала, кем ей следует быть в
мире,
построенном суетливыми большевистскими усилиями ее любимых дурачков, Ашхен и
Шалико,
и кем ей надлежит слыть, чтобы, чего доброго, не треснуло и не разрушилось ее
призрачное
благополучие. И Ваграм Петрович, с восхищением взирающий на Сильвию, пригласив
какDто
директора санатория, представил ему ее как близкую родственницу видного
грузинского
коммуниста, секретаря тбилисского горкома партии! «А это его сын», — сказал
Ваграм
Петрович и погладил Ванванча по головке. И директор погладил Ванванча по
головке. Взрослые
пили сухое вино, ели охлажденную дыню. «А его мама работает в московском
горкоме партии,
— сказала Сильвия как бы между прочим, — это моя родная сестра...» — «О! —
сказал
директор. — Замечательно!..»
«Почему, — кипело в Сильвии, — почему вы с таким энтузиазмом делаете мою жизнь
невыносимой?!. Кто вам позволил?.. Где магазин мадам Геворкян, в котором я
покупала
кузнецовский фарфор?.. Где?.. Теперь мадам Геворкян существует почти на
подаяние, а в ее
|
|