|
их
загадочный звон и приоткрыв от удивления пухлые губы.
Из докторского дома тифлисские молодожены уходили обычно со множеством книг,
которыми щедро и непременно нагружала их Иза, и Ашхен впивалась в них, многого
не понимая,
досадуя, и плача, и проникаясь к ним день ото дня трепетным и счастливым
пристрастием.
Доктор был вежлив и даже мил с этими внезапными большевиками, говорящими с
кавказским акцентом, но он двигался вокруг них настороженной походкой, словно
на цыпочках.
Их наивная страсть к справедливому переустройству мира выглядела трогательной,
но
беспомощной, а непререкаемые восклицания и лозунги предвещали возможные
неожиданности.
Доктор был воспитан на либеральных идеях, но предшествовавшие кровавые события
выработали в нем достаточно горечи и скепсиса, чтобы не обольщаться
возбужденными
фантазиями и не доверять суетливым стараниям осчастливить человечество. Однако
при этом
он не испытывал большой охоты делиться своими чувствами и предчувствиями, а
подобно дочери
склонял голову, насмешливо растягивал губы и кивал, и даже поддакивал, и даже
говорил:
«Несомненно», — подобно Галактиону, однако без галактионовского ужаса в глазах,
а с
улыбкой и едва заметным сожалением.
Москва уже вливалась в кровь. Не то чтобы она просто окружила их своих воздухом,
серой громадностью, ставшим уже привычным извозчичьим хамством и всякими не
умерщвленными до конца интеллигентскими вспышками духа и слова, но этот поток
проникал
в кровь, размещаясь в ней органично и прочно.
Приближался день появления на свет Ванванча, не грезился, а был вполне ощутим и
реален. Весенние ароматы, расположение светил, все, все предвещало это
удивительное
событие, и двадцатилетняя Ашхен, краснея и досадуя, пыталась примирить в себе
сладостные
материнские инстинкты с уже впитавшимися в кровь железными представлениями о
несовместимости этих ничтожных биологических слабостей с великой борьбой за
счастье
мирового пролетариата.
«Ашхеночка, — утешала ее Иза, тараща серые восхищенные глаза, — опомнись! Это
же прекрасно: будет маленький Шалико!» Но Ашхен, жалко ей улыбаясь, чувствовала
себя
предательницей общего дела. И с растерянным Шалико внезапно стала строга и
иногда
исподтишка с удивлением на него поглядывала, недоумевая, что может быть и такое
мелкобуржуазное отступничество. «Какая прелесть!.. — кричала Манечка. — Слушай,
Ашхен,
обязательно должен быть мальчик, я знаю!» — «Ээээ, — говорила Ашхен с
отцовскими
интонациями, — ну чему ты радуешься? Этому, да? — и тыкала пальцем в
округлившийся
живот. — Столько дел, такая жизнь напряженная, а тут это...» — «Не болтай
глупостей! —
хохотала Манечка, у которой пока не было детей. — Разве без этого можно?» —
«Ээээ,—
досадовала Ашхен, — оставь, Маня... Разве это сейчас нужно? Это?!.» — и снова
касалась
живота.
И так с этим вздувшимся своим позором шла она в январе за гробом Ленина, не
утирая
обильных слез и в отчаянии ломая руки, злясь на потухшего Шалико, осунувшегося,
потерявшего дар речи, уставившего красный от мороза нос в туманное скорбное
московское
пространство. Осиротевшим молодым тифлисцам казалось, что их сиротство теперь
окончательное и уже нет никаких надежд, и они долго не могли приноровиться к
простодушным
38
и легкомысленным утешениям со стороны Изы, утверждавшей, что не всё пропало, не
всё, не
всё, и при этом еще улыбавшейся... «Не всё, не всё, не будьте наивными
дурачками...»
Для Изы умерший человек с бородкой был очередным ученым, провозгласившим
жесткие
и недвусмысленные правила отношения к этому миру и навязывающим свои
непререкаемые
способы его усовершенствования, над чем можно было раздумывать и даже не
соглашаться, и
даже подтрунивать. А для Шалико и Ашхен это было бескорыстное, чистое и
|
|