|
Марина Влади.
Владимир или Прерванный полет§
---------------------------------------------------------------
Author Name "Marina Vlady. Vladimir ou le vol arrete"
• Copyright Librairie Artheme Fayard
• Copyright Перевод на русский язык М.Влади и Ю.Абдулловой,
OCR, Spellcheck: Марк Блау (http://heblit.al.ru/) ¬ http://heblit.al.ru/
Date: май 2003
Оригинал: "Марина Влади. Владимир или Прерванный полет", Советский
писатель, М., 1990
---------------------------------------------------------------
Маме, Тане, Бернару, Жан-Марку, Минде, Игорьку, Андрею
и Симоне...
А на нейтральной полосе цветы
Необычайной красоты.
Владимир Высоцкий
У Володи было много друзей. Одни встречались с ним каждый день, другим
лишь удавалось иногда попасть на его концерты, третьи только слушали
магнитофонные записи. Но все они были друзьями. Для них - этот перевод на
русский.
Марина Влади
Меня всегда занимал вопрос: что происходит в головах людей при виде
актера или актрисы, которыми они восхищались в кино?
Однажды вечером мы выходим из театра после "Гамлета". Мороз, на улице
ни души. Белый пар поднимается из решеток стока, и свет фонарей прорывает
синеватую тьму. Откуда-то из подъезда появляются два человека в меховых
шапках и как вкопанные застывают перед нами. Ты смотришь на меня с
беспокойством. Может быть, ты даже испугался в какой-то момент. Но мягкий и
вежливый тон того, что повыше, сразу же нас успокоил. Слегка наклонившись
вперед и стараясь не глядеть в мою сторону, он обращается к тебе с сильным
грузинским акцентом:
- Дорогой, дорогой Высоцкий, позвольте мне представиться. Я - из
Тбилиси, я узнал, что сегодня вы вдвоем будете в театре, и весь вечер
прождал на улице - боялся вас пропустить. Прошу вас позволить мне обратиться
к вашей супруге.
В его устах такое галантное вступление не показалось мне неуместным. В
нем чувствовалось огромное уважение, даже почтительность, а главное - было
понятно, что предмет разговора очень серьезный. Движением руки ты
приглашаешь его говорить. Он поворачивается ко мне, и тут я вижу его глаза.
В них застыла страстная решимость.
- Мадам, я пришел отомстить за вас. Мы с моим другом готовы убить того
подлого негодяя, у которого нет жалости!
Если бы он не был так взволнован, я рассмеялась бы, но, чувствуя, что
он дрожит с головы до пят, я молчу, а он продолжает:
- Как он мог, как не пожалел? Камнем! Камнем даже собаку не убивают!
Наконец я начинаю понимать: Колдунья - юная дикарка - моя героиня из
фильма, над которым рыдала вся Россия, погибает от руки невежественного
крестьянина. И вот теперь этот человек хочет отомстить за ту, которую я
сыграла. Он так свято поверил во все это, что ему показалось совершенно
естественным предложить свою помощь мне...
Я взволнована и растеряна. Как ответить, чтобы не обидеть его, как
объяснить этому простодушному человеку, что тут не за что мстить? Я попросту
беру его за руку.
- Посмотрите на меня, меня не убивали. Ведь я жива, я говорю с вами.
Ну, убедились?.. Спасибо вам за желание помочь и за вашу отзывчивость.
Его ледяные руки сжимают мою, и, наклонившись, он прикасается губами к
кончикам моих пальцев.
Все, чары развеяны. Выпрямившись, он с достоинством просит извинить за
то, что отнял у нас столько времени.
Два человека уходят в ночь.
Странная история, которую ты рассудил почти серьезно: "Жаль. Мы могли
бы отправить их к нашему злейшему врагу".
В самом деле, кто был твоим злейшим врагом?
На сцене неистово кричит и бьется полураздетый человек. От пояса до
плеч он обмотан цепями. Ощущение страшное. Сцена наклонена под углом к полу,
и цепи, которые держат четыре человека, не только сковывают пленника, но и
не дают ему упасть. Это шестьдесят седьмой год. Я приехала в Москву на
фестиваль, и меня пригласили посмотреть репетицию "Пугачева", пообещав, что
я увижу одного из самых удивительных исполнителей - некоего Владимира
Высоцкого. Как и весь зал, я потрясена силой, отчаянием, необыкновенным
голосом актера. Он играет так, что остальные действующие лица постепенно
растворяются в тени. Все, кто был в зале, аплодируют стоя.
На выходе один из моих друзей приглашает меня поужинать с актерами,
исполнявшими главные роли в спектакле. Мы встречаемся в ресторане ВТО -
шумном, но симпатичном. Там хорошо кормят и закрывают гораздо позже, чем в
других местах. Мы предъявляем пропуска, и наша небольшая компания
устраивается за столиком. Наш приход вызывает оживленное любопытство
присутствующих. В СССР я пользуюсь совершенно неожиданной для меня
известностью. Все мне рады, несут мне цветы, коньяк, фрукты, меня целуют и
обнимают... И вот уже стол уставлен бутылками, официанты приносят закуски.
Мы принимаемся за еду. Я жду того замечательного артиста, мне хочется его
поздравить, но говорят, что у него чудной характер и поэтому он может и
совсем не прийти. Я расстроена, но у моих собеседников столько вопросов! Они
знают, что я много снималась, хотя видели всего два или три моих фильма. И
по-русски - а я в последний раз говорила по-русски шестилетней девочкой - я
пускаюсь в повествование о моей артистической карьере.
Краешком глаза я замечаю, что к нам направляется невысокий, плохо
одетый молодой человек. Я мельком смотрю на него, и только светло-серые
глаза на миг привлекают мое внимание. Но возгласы в зале заставляют меня
прервать рассказ, и я поворачиваюсь к нему. Он подходит, молча берет мою
руку и долго не выпускает, потом целует ее, садится напротив и уже больше не
сводит с меня глаз. Его молчание не стесняет меня, мы смотрим друг на друга,
как будто всегда были знакомы. Я знаю, что это - ты. Ты совершенно не похож
на ревущего великана из спектакля, но в твоем взгляде чувствуется столько
силы, что я заново переживаю все то, что испытала в театре. А вокруг уже
возобновился разговор. Ты не ешь, не пьешь - ты смотришь на меня.
- Наконец-то я встретил вас.
Эти первые произнесенные тобой слова смущают меня, я отвечаю тебе
дежурными комплиментами по поводу спектакля, но видно, что ты меня не
слушаешь. Ты говоришь, что хотел бы уйти отсюда и петь для меня. Мы решаем
провести остаток вечера у Макса Леона, корреспондента "Юманите". Он живет
недалеко от центра. В машине мы продолжаем молча смотреть друг на друга. На
твоем лице - то тень, то свет. Я вижу твои глаза - сияющие и нежные, коротко
остриженный затылок, двухдневную щетину, ввалившиеся от усталости щеки. Ты
некрасив, у тебя ничем не примечательная внешность, но взгляд у тебя
необыкновенный. Как только мы приезжаем к Максу, ты берешь гитару. Меня
поражает твой голос, твоя сила, твой крик. И еще то, что ты сидишь у моих
ног и поешь для меня одной. Постепенно я начинаю постигать смысл, горький
юмор и глубину твоих песен. Ты объясняешь мне, что театр - твое ремесло, а
поэзия - твоя страсть. И тут же, безо всякого перехода говоришь, что давно
любишь меня.
Как и любой актрисе, мне приходилось слышать подобные неуместные
признания. Но твоими словами я по-настоящему взволнована. Я соглашаюсь
встретиться с тобой на следующий день вечером в баре гостиницы "Москва", в
которой живут участники фестиваля.
В баре полно народу, меня окружили со всех сторон, но, как только ты
появляешься, я бросаю своих знакомых.и мы идем танцевать. На каблуках я
гораздо выше тебя, ты встаешь на цыпочки и шепчешь мне на ухо безумные
слова. Я смеюсь, а потом уже совсем серьезно говорю, что ты - необыкновенный
человек и с тобой интересно общаться, но я приехала всего на несколько дней,
у меня очень сложная жизнь, трое детей, работа, требующая полной отдачи, и
Москва далеко от Парижа... Ты отвечаешь, что у тебя у самого - семья и дети,
работа и слава, но все это не помешает мне стать твоей женой. Ошарашенная
таким нахальством, я соглашаюсь увидеться с тобой завтра.
Я захожу за тобой в театр к концу репетиции. Утром мне позвонил Сергей
Юткевич и предложил сыграть роль Лики Мизиновой - молодой женщины, в которую
был влюблен Чехов. Меня одолевают сомнения - все-таки съемки рассчитаны
почти что на год. Ты же буквально прыгаешь от восторга, ты кричишь и
лихорадочно умоляешь меня соглашаться. Я твержу, что все это очень сложно,
но ты упорствуешь: надо соглашаться, у нас будет время видеться и главное -
ты сможешь уговорить меня выйти за тебя замуж. Тон почти шутливый, но я
чувствую столько нежности в этих словах, что твое воодушевление передается и
мне, и мы представляем, как все будет: я привезу своих еще маленьких детей и
маму, которая пятьдесят лет не была в России, мы станем друзьями, будем
часто видеться, и ты будешь петь мне свои новые песни.
Нам обоим нет тридцати, я разведена, ты - разводишься, впереди - целая
жизнь. Я осторожно замечаю: все это хорошо, но я-то в тебя не влюблена!
"Неважно, - говоришь ты, - я сумею тебе понравиться, вот увидишь". Это
веселое и легкое общение продлилось несколько дней, и вот фестиваль
заканчивается, я уезжаю из Москвы, подписав контракт, и приеду на съемки в
начале шестьдесят восьмого.
Проходит время. Сначала я получаю нежное письмо из Москвы. Потом, как
раз, когда я размышляю над тем, что со мной происходит и почему мне так
тоскливо, телефонный звонок обрывает мои невеселые раздумья. Это ты. Я слышу
теплый тембр твоего голоса и русский язык, напоминающий мне об отце,
которого я обожала, - и от всего этого у меня ком в горле. После разговора я
кладу трубку и реву. "Ты влюблена, моя девочка", - говорит мама. Я стараюсь
найти другое объяснение - много работы, устала, но в глубине души понимаю,
что она права: я жду не дождусь встречи с тобой.
В мае шестьдесят восьмого мы создаем кооператив актеров и технического
персонала и снимаем вместе с Бернаром Полем фильм "Время жить". Нас
захватывает борьба, мы увлечены мощным политическим движением. Мне
вспоминается начало пятидесятых, когда я работала в Италии с
режиссерами-коммунистами - Висконти, Пепе де Сантисом, Уго Пирро, Тонино
Гуэрра, Карло Лицани... Мы участвовали в антифашистских демонстрациях, и
иногда дело доходило до драк на улицах. Этот пройденный вместе с ними путь
сблизил меня тогда с Итальянской коммунистической партией. А теперь, в эти
безумные, смутные майские дни, в Париже, я думаю о России, о предстоящих
съемках в Москве, о будущей жизни - может быть, рядом с тобой - и принимаю
решение. Как раз перед отъездом из Парижа, в июне шестьдесят восьмого, я
вступаю в ФКП.
Сама того не подозревая, я совершаю, таким образом, поступок, который
во многом определит весь ход твоей жизни. И впоследствии, когда я буду
хлопотать о выдаче тебе для поездки заграничного паспорта, это
кратковременное и символическое членство в партии придаст моим просьбам вес,
о котором я пока и не догадываюсь.
Я приеду в Москву, но увидимся мы не сразу. Мне сказали, что ты
снимаешься далеко в Сибири и вернешься только через два месяца.
Я начинаю работать, жизнь устраивается. Я живу в гостинице "Советская",
бывшем "Яре", где пировал еще мой дед. У меня роскошный номер с мраморными
колоннами, роялем и живыми цветами - каждый день свежими. Мама согласилась
поехать со мной. Все ее волнует и удивляет в России. Ленинград, по ее
мнению, совсем не изменился, и она продолжает называть его Петербургом.
Прогулки по Москве уводят нас в прошлое. А настоящее - это художники, поэты,
писатели, актеры, которые каждый день собираются у меня, как в модном
салоне.
В один из таких вечеров ты появляешься на пороге и воцаряется полная
тишина. Ты подходишь к моей маме, представляешься и вдруг, на глазах у всех,
сжимаешь меня в объятиях. Я тоже не могу скрыть волнения. Мама шепчет мне:
"Какой милый молодой человек, и у него красивое имя". Когда мы остаемся
одни, ты говоришь, что не жил все это время, что эти месяцы показались тебе
бесконечно долгими...
Мы едем за моими мальчиками за город, в пионерский лагерь, где отдыхают
дети работников "Мосфильма". Я решила окунуть их в абсолютно советскую
среду, к тому же лагеря для детей иностранцев - далеко от Москвы, на берегу
Черного моря. А главное - я хочу, чтобы сыновья научились говорить
по-русски. И действительно, через неделю их уже все понимают.
Я работаю целыми днями, беру детей по воскресеньям и, естественно,
замечаю, что они уже неплохо владеют словарем, богатым всякого рода
ругательствами. Сегодня они буквально на взводе. Они услышали и выучили
песенку, в которой говорится обо мне. Я быстро понимаю по твоим смеющимся
глазам, что сочинил ее ты, когда мы еще не были знакомы:
Сегодня в нашей комплексной бригаде
Прошел слушок о бале-маскараде.
Раздали маски кроликов,
Слонов и алкоголиков,
Назначили все это в зоосаде.
- Зачем идти при полном при параде?
Скажи мне, моя радость, Христа ради!
Она мне: - Одевайся!
Мол, я тебя стесняюся,
Не то, мол, как всегда, пойдешь ты сзади.
Я платье, говорит, взяла у Нади,
Я буду нынче, как Марина Влади!
И проведу, хоть тресну я,
Часы свои воскресные,
Хоть с пьяной твоей мордой - но в наряде.
Зачем же я себя утюжил, гладил?
Меня поймали тут же в зоосаде.
Ведь массовик наш Колька
Дал мне маску алкоголика,
И на троих зазвали меня дяди.
Я снова очутился в зоосаде.
Глядь - две жены,
Ну - две Марины Влади!
Одетые животными,
С двумя же бегемотами.
Я тоже озверел и встал в засаде...
Наутро дали премию в бригаде,
Сказав мне, что на бале-маскараде
Я будто бы не только
Сыграл им алкоголика,
А был у бегемотов я в ограде!
Нас сильно рассмешила эта песенка в исполнении моих сыновей. Ты
объясняешь мне, что однажды посмотрел, как и все, фильм "Колдунья" и что,
когда в 1965-м я приехала на фестиваль в Москву, ты тщетно пытался
встретиться со мной. По нескольку раз в день ты ходил в кино смотреть
хронику, чтобы увидеть меня хотя бы на экране. Короче, ты влюблен уже много
лет и никогда не мог представить себе, что однажды увидишь меня живьем и так
близко. Из всего этого ты делаешь неизменный вывод: "Во всяком случае,
теперь-то я знаю, что ты станешь моей женой".
Мы едем на пикник к озеру. Погода хорошая, вода прохладная, дети играют
и плещутся, ты напеваешь вполголоса, я тебя слушаю, мы счастливы...
Проводив нас, ты убегаешь, заручившись моим обещанием провести выходные
с тобой. Я ложусь спать, но не сплю. Мама приходит посидеть со мной. Она
находит тебя необычным и трогательным. Я столько рассказывала ей о твоем
таланте, что она заранее чувствует к тебе симпатию - и это уже навсегда.
В назначенный день ты приезжаешь очень рано. И мы едем в тихое,
уединенное место на берегу реки. Ты привез из Сибири песню о людях, попавших
в лагерь при Сталине: один человек возвращается, отсидев срок, и просит
хозяйку протопить ему баньку по-белому, чтобы убить сомнения, очистить душу.
Страшная песня, где впервые ты упоминаешь мое домашнее имя - Маринка. Еще ты
мне читаешь первые строфы "Охоты на волков". Я понимаю, что ты приносишь мне
в дар эти стихи, которые еще никогда никому не пел. Я пьянею от какой-то
ребячливой гордости. Сам Поэт поет мне свои строки, и я становлюсь
хранительницей его творчества, его души.
Мы возвращаемся обратно, ты идешь играть спектакль, я отправляюсь к
маме, которая должна скоро уехать в Париж. Все лето мы видимся почти каждый
день, круг друзей сужается. Теперь остались только самые близкие: наш
любимый Сева Абдулов, его мать Елочка - красивая пожилая дама, говорящая на
французском языке прошлых времен, Вася Аксенов - угрюмый и симпатичный,
настоящий медведь, Белла Ахмадулина - гениальная и восторженная поэтесса.
Целыми вечерами мы болтаем, читаем стихи, иногда кто-нибудь из художников
или скульпторов приносит показать свои работы. Днем я снимаюсь, вечером мы
собираемся вместе. Теперь мы так близки с тобой, что просто дружбой это уже
не назовешь. Я знаю о тебе все - по крайней мере так мне кажется. Ты очень
сдержан, но все настойчивее ухаживаешь за мной.
В один из осенних вечеров я прошу друзей оставить нас одних в доме. Это
может показаться бесцеремонным, но в Москве, где люди не могут пойти в
гостиницу - туда пускают только иностранцев и жителей других городов, -
никого не удивит подобная просьба. Хозяйка дома исчезает к соседке. Друзья
молча обнимают нас и уходят.
Закрыв за ними дверь, я оборачиваюсь и смотрю на тебя. В луче света,
идущем из кухни, мне хорошо видно твое лицо. Ты дрожишь, ты шепчешь слова,
которых я не могу разобрать, я протягиваю к тебе руки и слышу обрывки фраз:
"На всю жизнь... уже так давно... моя жена!"
Всей ночи нам не хватило, чтобы до конца понять глубину нашего чувства.
Долгие месяцы заигрываний, лукавых взглядов и нежностей были как бы
прелюдией к чему-то неизмеримо большему. Каждый нашел в другом недостающую
половину. Мы тонем в бесконечном пространстве, где нет ничего, кроме любви.
Наши дыхания стихают на мгновенье, чтобы слиться затем воедино в долгой
жалобе вырвавшейся на волю любви.
Нам по тридцать лет, у нас большой опыт жизни - несколько жен и мужей,
пятеро сыновей на двоих, профессиональные успехи и неудачи, взлеты и
падения, слава. А мы очарованы друг другом, как дети, впервые узнающие
любовь. Ничто и никогда не сотрет из памяти те первые минуты бесконечной
близости. На третий день на рассвете мы уходим из этого доброго дома. Мы
вместе отныне и вовеки веков.
Несмотря на то, что мы совершенно не скрываем наших отношений, к моему
огромному удивлению, мне дали понять, что тебе нельзя оставаться на ночь у
меня в номере. Дежурная по этажу неизменно просит меня выпроводить гостя к
одиннадцати часам вечера. И после нескольких скандалов в гостинице мы
начинаем искать место, где нам можно было бы встречаться. Как и у всех
влюбленных в Москве, в нашем распоряжении кушетка где-нибудь на кухне, или
диван в коридоре, или ночной поезд Москва - Ленинград - прелестное и
романтическое купе начала века, или каюты катеров, бороздящих искусственное
озеро, которые можно взять напрокат на несколько часов. И каждый раз у нас
остается смутное воспоминание о спешке и полная неудовлетворенность.
Мы оба работаем с утра и до позднего вечера, но зато нам принадлежит
ночь. После тщетных попыток снять квартиру ты предлагаешь мне жить у твоей
матери, Нины Максимовны. У нее маленькая двухкомнатная квартира в новом
районе. И, что очень ценно, в этой современной квартире есть и кухня, и
ванна, и туалет, поэтому не нужно долго ждать, чтобы умыться, приготовить
поесть или воспользоваться уборной. Я с радостью соглашаюсь. Я страшно
устала от переездов с места на место, от обязанности слушать целыми вечерами
беседы друзей, пусть даже и захватывающе интересные.
Мне необходимо быть с тобой. А главное, я замечаю, что в этих компаниях
ты начал пить. Впрочем, как и все мы. В Москве не представляют себе
вечеринку без водки - холодный климат к этому располагает, это национальная
традиция, и я сама с удовольствием открываю для себя тепло, развязывающее
язык, ощущение свободы, которое дает водка. Но я знаю, что для тебя это -
проблема. Ты мне сказал об этом однажды вечером, когда на ужине у артистов
театра мы встретились с твоей бывшей подружкой и она попыталась потихоньку
налить тебе водки: Ты очень зло ответил ей. Я удивилась такой резкости, ты
объяснил: "Она знает, мне нельзя пить. Это самый мерзкий способ попытаться
вернуть меня".
Друзья меня тоже предупредили. Одни - из любви к тебе, другие - потому,
что наша связь кажется им скандальной. Все говорят одно и то же: не давай
ему пить, это алкоголик, он не должен даже прикасаться к стакану, вот
увидишь, сейчас-то он сдерживается, но, как только начнет снова, ты себе
локти будешь кусать. До сих пор я видела тебя слегка навеселе, скорее
радостным, одним словом - милым. Я убеждена, что после переезда можно будет
не беспокоиться на этот счет.
Твоя мать встречает нас у порога. Она работает архивариусом, уходит из
дома очень рано и приходит только вечером. Мы наконец одни. Я устраиваю нашу
комнату наилучшим образом, чтобы здесь можно было жить и работать. В
свободные дни я готовлю, навожу лоск, учусь бегать по магазинам, стоять на
холоде в очередях за продуктами. Я хожу на рынок, где втридорога продают
фрукты, овощи, мясо. Еще, конечно, я могу покупать на валюту в "Березке".
Здесь можно найти все, чего нет в магазинах: американские сигареты,
растворимый кофе, туалетную бумагу и даже яйца, картошку, салат, которых
иногда нет неделями. У тебя много приятелей среди директоров продуктовых
магазинов. Чтобы порадовать тебя, они оставляют нам дефицитные вещи: парное
мясо, копченую рыбу, свежие фрукты. Ты приносишь все эти сокровища домой,
для меня. Сам ты ешь мало, и тебе безразлично, что у тебя в тарелке.
Ты работаешь день и ночь. Утром ты уезжаешь в театр на репетицию, днем
ты снимаешься или у тебя концерт, вечером ты играешь спектакль, ночью ты
пишешь стихи. Ты спишь самое большее - четыре часа, но, кажется, тебя не
утомляет этот адский ритм, жизнь так и кипит в тебе. Со сцены ты мне
бросаешь знаменитые слова из спектакля "Послушайте!" Маяковского: "Нам
тридцать лет, полюбим же друг друга..." В "Жизни Галилея" Брехта ты кажешься
великаном в своем длинном халате. Но вот заканчивается четырехчасовой
спектакль, и я вижу тебя похудевшим, с лихорадочно блестящими глазами, но
готовым сесть за маленький столик, зажатый между кроватью и окном, чтобы
писать всю ночь и, разбудив меня под утро, читать набросанные строки.
Мы счастливы. Власти пока что закрывают глаза на нашу идиллию. Вся
Москва об этом говорит, но ведь моя работа почти закончена, и все думают,
что я вернусь во Францию и быстро забуду то, что они принимают за каприз
актрисы.
Однажды вечером я жду тебя. Ужин остывает на кухонном столе. Я смотрела
скучную программу по телевизору и уснула. Среди ночи я просыпаюсь. Мигает
пустой экран телевизора. Тебя нет. Телефон настойчиво звонит, я беру трубку
и впервые слышу незнакомый голос, который временами заглушают стоны и крики:
"Он здесь, приезжайте, его надо забрать, приезжайте быстрее!" Я с трудом
разбираю адрес, я не все поняла, мне страшно, я хватаю такси, бегом
поднимаюсь по едва освещенной лестнице, где пахнет кошками. На последнем
этаже дверь открыта, какая-то женщина ведет меня в комнату. Я вижу тебя. Ты
лежишь на провалившемся диване и жалко морщишься. Пол уставлен бутылками и
усеян окурками. На столе - газета вместо скатерти. На ней ели соленую рыбу.
Несколько человек валяются по углам, я их не знаю. Ты пытаешься подняться,
ты протягиваешь ко мне руки, я дрожу с головы до ног, я беру тебя в охапку и
тащу домой.
Это мое первое столкновение с тем, другим миром, впервые в жизни я
увидела, как засасывает людей омут мертвой пьянки. Ты очнулся больной, злой,
но полный надежды. Это продолжалось всего несколько часов, и ты остановился.
Тебе трудно в это поверить - хватило одного моего присутствия. А ведь никому
до сих пор не удавалось остановить это безумие, в котором ты тонул. Отныне я
- порука твоей выдержке.
Твоя мать полна благодарности и приписывает мне всяческие добродетели.
Она никогда не видела, чтобы в полном бреду ее сын согласился бы вернуться
домой. Я - единственная и неповторимая, я - твоя спасительница. Такая легкая
победа воодушевила меня, я уверовала в собственное могущество и, не
раздумывая, приняла посвящение в этот сомнительный сан.
Мне пора уезжать, работа закончена. Я покидаю Москву, прожив здесь
около года. За это время я пару раз съездила во Францию, чтобы выполнить
обязательства по контрактам, но теперь у меня нет больше официального
повода, чтобы вернуться. Что ж, осталось собрать чемоданы - и актриса
уезжает. Хотя, конечно, меня пригласили на июльский кинофестиваль в качестве
гостьи. Мы оба просто убиты. У тебя нет никакой надежды приехать ко мне. Ты,
как говорят здесь, "невыездной". Просить визу и думать нечего. Считается,
что ты - "одиозная личность", ни больше ни меньше. Кроме того, если в визе
откажут - то уже окончательно. Бюрократическая машина никогда не дает задний
ход.
Нам кажется невозможным прожить друг без друга те три месяца, которые
отделяют нас от фестиваля. В аэропорт мы приезжаем в полном отчаянии.
Оформление закончено, и тут кто-то из таможенников, твой поклонник,
разрешает тебе в виде исключения пройти со мной в зал ожидания, где уже
сидят, скучают, едят и пьют несколько десятков пассажиров. Погода
отвратительная - сыплет снежная крупа, сильный ветер, низкая облачность,
самолеты не летают. Мы сидим на скамейке. Благодаря плохой погоде нам
досталось еще несколько минут счастья. От "Мосфильма" меня провожает рыжий
молодой человек. Он должен довести меня прямо до трапа, чтобы не было
никаких неожиданностей. Я с ним едва знакома, он - из администрации, на
съемках я с ним не сталкивалась, но по пути в аэропорт он ни с того ни с
сего разоткровенничался и сообщил мне, что у него жена должна вот-вот родить
и что это будет их первый ребенок. И когда мы узнаем, что рейс
задерживается, молодой человек начинает заметно нервничать.
Мы с тобой сидим, прижавшись друг к другу, совсем одни в толпе снующих
людей. Ты говоришь, что жизнь без меня невыносима, я отвечаю, что и сама
плохо себе представляю жизнь без тебя. Объявляют роковой рейс "Эр Франс", мы
обнимаемся, чуть не плача, я ухожу в глубину зала, но тут металлический
голос вносит поправку: рейс задерживается на четыре часа. Я бегом бросаюсь к
тебе - еще несколько часов отсрочки!
Ресторан набит битком, но один из официантов узнает тебя и устраивает
для нас три места. На рыжего жалко смотреть - его жена в предродовой палате.
Мы с тобой - эгоисты, как и все влюбленные: разговариваем только друг с
другом, ни на кого не обращаем внимания. Ты говоришь, что я должна как можно
быстрее вернуться. Я клянусь тебе, что при первой же возможности приеду
туристкой. Я только должна уладить проблемы с детьми, с домом - бог с ней, с
работой, могу я, в конце концов, немного остановиться, я действительно очень
устала! Несколько недель отдыха в Москве пойдут мне на пользу. Жалею я
только об одном - что ты не можешь уехать из города. Я страстно люблю горы.
Ты написал про них одну из самых известных своих песен. Она стала теперь
гимном альпинистов. Но тебя связывает театр, ты играешь каждый вечер, а
значит - прощайте горы!
Эти мечты как-то отвлекли нас, и, когда пассажиров снова приглашают на
посадку, мы расстаемся взволнованные, но уже без слез. Особенно доволен
рыжий. Я иду к выходу, как вдруг меня останавливает громкоговоритель: у
самолета обледенели крылья, и нужно ждать, когда их разморозят компрессором.
Рейс задерживается на неопределенное время...
Уже стемнело, снова поднимается буря. Благодаря поклоннице-стюардессе
мы все втроем устроились в каком-то закутке и курим сигарету за сигаретой.
Рыжий то и деле бегает звонить и каждый раз возвращается в отчаянии: "Все
еще никак". И снова уходит. Мы как в бреду. Ты требуешь, чтобы я переехала
жить в Москву, чтобы я стала твоей женой, чтобы привезла с собой детей. Я
соглашаюсь, меня воодушевляет твоя решительность. Конечно, я могу все
бросить, приехать жить с детьми к твоей матери, конечно, я найду здесь
работу, конечно, мы будем счастливы все вместе, у нас обязательно все
получится, меня ничто не пугает - любовь сильнее всего остального.
Рыжий возвращается уже немного навеселе. Теперь ему хочется поговорить
о жене, о будущем ребенке - все это так чудесно, так замечательно! Мы
слушаем его, он действительно появился кстати. Мы только что неосторожно
забрались на самую вершину будущего, не подумав, как страшно падать с такой
высоты. На мне трое детей и мать, большой дом. Я много работаю и хорошо
зарабатываю, я люблю свою профессию - дело, которым занимаюсь с десяти лет,
- я, в конечном счете, неплохо живу. У тебя двое детей, бывшая жена, которой
ты помогаешь, девятиметровая комната в квартире у матери, ты получаешь 150
рублей в месяц, на которые, в лучшем случае, можно купить две пары хороших
ботинок. Ты работаешь как проклятый, ты обожаешь свою работу, ты не можешь
ездить за границу. Если соединить наши жизни в одну, получится просто не
жизнь.
Рыжий возвращается вне себя от радости: у него родилась дочь, все
прошло хорошо, можно выпить за здоровье матери. Мы чокаемся теплым
шампанским. Мы с тобой устали, измучились, мы - почти чужие, и, когда
наконец пассажиров снова приглашают на посадку, мы расстаемся даже с
каким-то облегчением. Буря пронеслась и в наших душах, разметав безумные
надежды, несбыточные мечты.
Как только я возвращаюсь к себе в Мэзон-Лаффит, звонит телефон. Это ты.
Ты провел эти несколько часов на почте и, ожидая, пока тебя соединят с
Парижем, написал стихотворение и читаешь его мне:
Мне каждый вечер зажигает свечи,
и образ твой окуривает дым.
И не хочу я знать, что время лечит,
что все проходит вместе с ним.
Теперь я не избавлюсь от покоя.
ведь все, что было на душе - на год вперед,
не ведая, она взяла с собою -
сначала в порт, а после - в самолет...
В душе моей - пустынная пустыня.
Так что стоите над пустой моей душой?
Обрывки песен там и паутина.
А остальное все она взяла с собой.
В моей душе все цели без дороги,
поройтесь в ней - и вы найдете лишь
две полуфразы, полудиалоги,
а остальное - Франция, Париж...
И пусть мне вечер зажигает свечи,
и образ твой окуривает дым...
Но не хочу я знать, что время лечит,
что все проходит вместе с ним.
Заказанные минуты разговора истекают, и ты только успеваешь прокричать
мне вместо "до свидания" - "Возвращайся скорей, без тебя я не знаю каких
глупостей натворю!"
Я немедленно начинаю искать повод для получения визы. Единственной
уважительной причиной мне кажется работа. Наконец мне удается уговорить
одного режиссера с "Мосфильма" пригласить меня на пробы. Но все это так
непросто, связь с Москвой капризна, мое предполагаемое участие должно
контролироваться Министерством культуры СССР, и на все нужно разрешение
министра.
Мы находим более простой выход. В рамках турпоездки за мой счет я
попрошу продлить мне визу для чтения и обсуждения сценария будущего фильма.
Эта небольшая уловка поможет мне раза два. Мне очень скоро станет ясно, что
достаточно купить туристическую путевку, заплатить за гостиницу, в которой я
не живу, и за еду, которую я не ем, чтобы иметь возможность приехать и
провести несколько дней с тобой. Уже к тому времени я понимаю, что к моим
постоянным разъездам относятся благосклонно, как, впрочем, и к нашей
совместной жизни, и что я пользуюсь преимуществом по сравнению с другими
благодаря вступлению в ФКП, нашей с тобой известности, а главное -
восхищению, которое ты вызываешь во всех слоях советского общества.
У одной моей подруги, француженки русского происхождения, не было таких
привилегий. Она влюбилась в грузинского художника и хотела выйти за него
замуж. Но, несмотря на то что она устроилась работать во французское
посольство, несмотря на многочисленные официальные просьбы, им очень долго
не удавалось получить разрешение на брак. И к тому времени, когда наконец
они получили это разрешение, она должна была уехать во Францию. И потом ей
стоило неимоверных усилий вновь получить визу, чтобы повидаться с мужем.
ОВИР, всемогущая организация, которая выдает визу и вид на жительство
иностранцам, живущим в Москве, располагается в здании, которое впоследствии
станет для меня по-домашнему знакомым. Здесь распоряжается
высокопоставленный чиновник, встречи с которым мне удается добиться в первый
же приезд.
На сегодняшний день ситуация проста. Я - интуристка, у меня виза на две
недели, и я могу ее продлить, если пожелаю, но жить я должна только в
гостинице. Если я хочу жить у друзей или у тебя, мне нужно иметь
приглашение, а на него - соответствующее разрешение, где должна быть
проставлена дата въезда и выезда. Но у меня такая работа, что я никогда не
могу заранее указать точную дату. Иногда я свободна всего три-четыре дня. И
я хочу приезжать несколько раз в году. Такие случаи нечасто встречаются, и я
иду объясняться в кабинет главного. Я рассказываю ему о своей жизни, о
детях, о матери, о моих чувствах к тебе - я даже вспотела от смущения. Этому
человеку я за час рассказала больше, чем моим самым близким друзьям за всю
жизнь. Результат был неожиданным. "Почему вы не переедете жить сюда?" -
спрашивает он с лукавым видом. Я снова пускаюсь в объяснения, я говорю о
работе, о своих обязанностях, и чем больше говорю, тем больше меня
охватывает чувство бессилия. Я ухожу, не получив ничего, кроме вежливых
доброжелательных слов и крайне двусмысленного "до свидания". И правда, мы
еще встретимся. Надо сказать, что я ни разу не получила категорического
отказа и никогда не была вынуждена отложить поездку больше, чем на несколько
дней. С годами наши отношения с шефом ОВИРа стали почти сердечными. За эти
годы я попадала во всевозможные категории: туристка, гость по приглашению,
временно проживающая, непроживающая супруга, супруга с незакрепленным местом
жительства, потом - с закрепленным. Единственный статус, от которого я
отказалась, - это "супруга с постоянной пропиской" - ведь в этом случае мне
самой пришлось бы ждать соизволения ОВИРа, чтобы поехать во Францию, на что
ни ты, ни я не могли согласиться.
Совместив приглашение на фестиваль, дубляж фильма по Чехову и
туристическую поездку, я получила вид на жительство на несколько недель.
Июньским утром я приезжаю в Москву с чемоданами, набитыми одеждой, бельем,
пластинками, книгами, самыми разными продуктами, даже итальянскими
макаронами, кофе, оливковым маслом и, конечно же, лекарствами. Всем друзьям
что-нибудь нужно: антибиотики, противозачаточные средства, лекарства для
больных раком и многое другое. Еще я привезла подарки родственникам,
приятелям, партнерам по фильму. Каждая встреча превращается в праздник, я
потрясена тем, как счастливы эти люди получить рубашку, пластинку или белье
из Парижа.
Наша жизнь потихоньку налаживается. Я сама подрезаю тебе волосы,
которые ты отрастил по моей просьбе, ты щеголяешь в модной одежде, щелкаешь
каблуками новых сапог, по три раза в день меняешь куртки, что доставляет
тебе огромное удовольствие. Каждому, кто заходит к нам в гости, ты даешь
пощупать их мягкую, приятно пахнущую кожу. И главное - ты просто упиваешься
музыкой: чтобы слушать пластинки, я привезла проигрыватель. Мы без конца
ставим "Порги и Бесс". Армстронг и Элла Фитцджеральд заставляют тебя рычать
от удовольствия. Ты заново открываешь для себя произведения великих
классиков. Конечно, в репертуарах московских театров все это есть, но на
концерты ходить ты не привык, да и вечно не хватает времени.
Я не работаю, мы все время вместе, я хожу на твои спектакли и концерты,
организованные под видом встреч актера с публикой, где между рассказами о
театре ты поешь свои новые песни. Публика в безумном восторге. Меня все
больше интригует твой успех: тебя не отпускают со сцепы, к твоим ногам то и
дело летят записки, в которых зрители просят спеть ту или другую песню.
Каждый вечер мы приносим домой охапки цветов.
Как-то раз мы гуляем по одной из центральных улиц. День выдался жаркий,
все окна распахнуты настежь, и из каждого рвется твой голос. Мне трудно в
это поверить, но никаких сомнений быть не может: я узнаю твой хрипловатый
тембр, твою неповторимую манеру исполнения. Ты идешь рядом со мной и все
шире улыбаешься. Теперь я сама могу убедиться, как тебя здесь любят. Ты
счастлив и горд... Однажды именно эта больно задетая гордость приведет к
трагедии. Фестиваль начался, все мои сестры недавно приехали в Москву.
Вечером мы вместе идем к моей подруге Елочке. У нее, вдовы Осипа Абдулова,
хорошая квартира в центре. Я заранее радуюсь этой встрече. Мои сестры
мельком видели тебя сразу же по приезде, но сегодня вечером вы по-настоящему
познакомитесь.
Днем для гостей фестиваля устраивают большой прием. Все делегации
собираются у гостиницы "Москва", и оттуда их везут на автобусах во Дворец.
Народу - тьма, но все прекрасно организовано, атмосфера веселая, мы все
давно знаем друг друга, и такие встречи киношников всегда вызывают бурю
эмоций. Ты держишь меня за руку, и мы подходим к гостинице. Здесь я знакомлю
тебя с моими друзьями - французами, итальянцами и даже с одним японцем, с
которым я несколько лет назад работала в Токио, и мы стараемся понять друг
друга в многоязыком гуле.
Когда подходит моя очередь, я поднимаюсь в автобус, ты - за мной. Не
успеваю я сесть, как слышу громкие возгласы. Какой-то тип, которому поручено
проверять приглашения, грубо выпихивает тебя из автобуса. Я бросаюсь к нему,
пытаюсь объяснить, но ты останавливаешь меня выразительным взглядом. Ты
бледен. Унижение, так часто встречающееся в твоей жизни, вырастает сейчас до
невыносимых размеров. Ты не хочешь ударить в грязь лицом перед этими
восторженными иностранцами. Усталым движением руки ты даешь мне понять, что
все бесполезно. Двери закрываются, автобус трогается. Я вижу тебя в окно. Ты
стоишь на тротуаре - маленький оскорбленный человек и, совсем как Чарли
Чаплин, со злостью пинаешь ногой кучу пригласительных билетов, валяющихся на
асфальте.
Мое положение иностранной актрисы обязывает меня досидеть до конца
официальной части. Но при первой же возможности я исчезаю с приема. Когда я
приезжаю к Елочке, мои сестры уже там. Как это и бывает в Москве, о скандале
в автобусе уже известно. Все меня утешают и уговаривают не придавать
большого значения этой истории. Ты все не приходишь, и я начинаю думать о
самом худшем. Около часа ночи распахивается дверь, ты делаешь несколько
неверных шагов по коридору, ведущему в столовую, и с блаженной улыбкой
падаешь на диван, совершенно пьяный. Праздник тем не менее возобновляется.
Сестры зачарованы атмосферой московских вечеров в гостях. Я тоже
успокаиваюсь. Музыка, смех, то и дело подают большие блюда с изысканной
едой, стаканы наполняются, едва опустев. Ты - рядом и даже улыбаешься, пусть
немного через силу. И, в конце концов, я думаю, что ты - молодец и хорошо
держишься. Веселье продолжается...
Через некоторое время, проходя мимо ванной, я слышу стоны. Ты нагнулся
над раковиной, тебя рвет. Я холодею от ужаса: у тебя идет кровь горлом,
забрызгивая все вокруг. Спазм успокаивается, но ты едва держишься на ногах,
и я тащу тебя к дивану.
По совету одного из гостей мы вызываем врача - приятеля артистов,
человека светского и, как выяснится потом, ничего не смыслящего в медицине.
Он предписывает какие-то капли и полный покой. Гости разошлись. Сестры
волнуются и ждут моего звонка в гостинице. Мы остались вчетвером - Елочка,
Сева, ты и я. Кровь уже почти до краев наполнила таз, поставленный возле
кровати. Только приоткрыты глаза, молящие о помощи. Я прошу, чтобы срочно
вызвали "скорую", у тебя уже не прощупывается пульс, меня охватывает
панический ужас...
Осмотрев тебя, два врача "Скорой помощи" и санитар реагируют до
смешного просто: слишком поздно, слишком большой риск, тебя нельзя
перевозить. Им не нужен покойник в машине - это повредит плану.
По выражению лиц моих друзей я понимаю, что приговор обжалованию не
подлежит. Тогда я встаю в дверях и кричу, что, если они не отвезут тебя
немедленно в больницу, я устрою международный скандал. Я ору на этих бедняг,
которым мало платят, которых ни во что не ставят, которые обязаны выполнять
план, а не спасать людей. Они пугаются и наконец понимают, что умирающий -
Высоцкий, растрепанная и вопящая женщина - его жена, французская актриса.
После короткого совещания, чертыхаясь, они, подхватив за четыре конца
одеяло, на котором ты лежишь, выносят тебя из квартиры. При спуске по
лестнице тебя мотает из стороны в сторону. Несмотря на их протесты, я тоже
сажусь в машину - отчаяние придает мне силы.
Прием больных по "скорой" в Москве - точно такой же, как повсюду в
мире. Двери, как в метро захлопываются за тобой. Три часа ночи. В коридоре
пахнет эфиром. Несколько человек спят на банкетках.
Я прилипаю к дверной щели. Там хлопочут врачи в стерильной форме
бледно-зеленого цвета. Мне виден небольшой кусочек операционной, там -
беспрерывное движение. Значит, они занимаются тобой, еще есть надежда. Очень
скоро я разочаровываюсь. Я прижимаюсь к стене, чтобы пропустить каталку, на
которой лежит женское тело, слабое и обмякшее. Я понимаю, что суета,
которая, как мне казалось, служит залогом твоего спасения, здесь просто
никогда не прекращается. Я провожу несколько часов, не отходя от двери.
Друзья принесли мне поесть, сигарет, шаль. В коридоре у меня появились
знакомые: родители одного парня, которого привезли с тяжелыми ожогами; мать
молодой женщины, которую мы видели на каталке, - ее выбросил с девятого
этажа ревнивый жених; маленькая старушка, у которой муж попал под поезд.
Всех нас объединяет беда. Нет больше иностранной актрисы, стариков, молодых.
Я ничем не отличаюсь от них - обычная женщина, лихорадочно ожидающая вестей
о муже. Я беспрерывно встаю, подхожу к двери, вглядываюсь в усталые лица
врачей.
Неимоверно долгий день наконец прошел. Я несколько раз тщетно пыталась
поговорить с кем-нибудь из врачей. Они упорно молчат. Нужно ждать. Поздно
вечером - прошло уже шестнадцать часов, как я жду, - один из них, невысокий
человек с живыми глазами и торчащими усами, приглашает меня войти. Я попадаю
в крохотную комнатку. По углам - разорванная, заляпанная кровью одежда,
тампоны, пустые ампулы... Направо - проем, выходящий в большую, ослепительно
ярко освещенную палату. На каталках лежат голые тела, опутанные трубками. Я
узнаю среди них твое, такое беспомощное и словно выставленное напоказ, слышу
твое отрывистое дыхание. Врач успокаивает меня: "Было очень трудно. Он
потерял много крови. Если бы вы привезли его на несколько минут позже, он бы
умер. Но теперь - все в порядке..." Я слушаю его и, не отрываясь, смотрю на
тебя. Мне объясняют, что у тебя в горле порвался сосуд, что тебе больше
нельзя пить и нужен длительный отдых. Остальные врачи - четверо мужчин и
женщина - говорят мне, как они счастливы, что спасли тебя, как они рады
познакомиться со мной, несмотря на то что обстоятельства не из веселых. Я
сразу полюбила этих людей. Буквально по кускам сшивая пациентов, которых,
кажется, уже невозможно спасти, они рассказывают анекдоты, смеются, курят и
выпивают иногда по глотку спирта, занюхивая его кусочком черного хлеба, как
это принято в России.
Меня усаживают на табуретке в углу маленькой комнатки, и я могу тебя
видеть. Мимо постоянно провозят вновь поступающих больных. И в мгновение ока
раздевают их, сшивают, колют, моют, перевязывают - а я смотрю на тебя. Ты
дышишь, ты жив.
Игорек, Вера, Вадим, Толя и Леня хорошо поработали. Отныне они будут
служить тебе верой и правдой, как в ту страшную ночь.
Больница представляет собой великолепное строение XVIII века,
выкрашенное в небесно-голубой и белый цвета. Я каждый день прихожу сюда,
приношу тебе поесть, ты должен набираться сил. Я пичкаю тебя мясными
бульонами, полусырыми бифштексами, свежими овощами и фруктами. У тебя
начинают розоветь щеки.
В общей палате, где ты лежишь, только больные, перенесшие травму горла,
- с ожогами или после удаления опухоли. Некоторые питаются через специальные
воронки, напрямую соединенные с желудком. Но атмосфера при этом ничуть не
мрачная. Пожилые нянечки ругают вас, как мальчишек, когда вы тайком курите,
и вообще обходятся с вами по-свойски и ласково. Ты у них, естественно,
любимчик.
Ты еще слаб, но уже потребовал, чтобы я принесла тебе гитару, бумагу,
ручек. Ко всеобщей радости, ты поешь вполголоса, сочиняешь забавные песенки
о соседях по палате, санитарах и врачах, о тысяче разных мелочей из жизни
старой больницы. Палата становится концертным залом, и нянечкам потом бывает
нелегко восстановить порядок.
В углу палаты - мужчина сумрачного вида с замкнутым выражением лица. Он
не участвует в общем веселье. Он сжег себе горло кислотой, приняв ее за
водку. Ему сделали множество операций и пересадок. Он в больнице уже много
лет и очень страдает. Глаза его проясняются только тогда, когда он видит
маленькую узбекскую девочку лет шести с длинными иссиня-черными косичками.
Она так же мучается, как и он, - она тоже сожгла себе горло, глотнув
какой-то едкой жидкости, и вот уже три года лежит в больнице. Это маленькое
существо царапается и кусается, как дикий котенок. Ее единственный друг -
человек с воронкой. Она приходит и часами сидит с ним. Они о чем-то
шепчутся, тихо смеются. Она гладит его плохо выбритые щеки, он берет ее на
руки и баюкает. Когда ты поешь, маленькая больная смотрит на тебя снизу
вверх, и в ее черных блестящих глазах я чувствую любопытство и удивление. Ей
это нравится. Может быть, ты тоже станешь ее другом.
Однажды к сумрачному мужчине приходит старый приятель оттуда, где он
раньше жил. Видно, что пьяница. Он тайком сует ему под подушку бутылку
крепленого вина - в России это называется портвейн - отвратительное пойло,
отдаленно напоминающее дешевое порто, отрада алкашей. Пользуясь отсутствием
нянечки, человек приставляет бутылку к воронке и, сверкая глазами,
облизываясь и урча от удовольствия, выливает содержимое прямо себе в
желудок. Эффект моментальный. Он принимается хохотать, ему тут же становится
жарко, он срывает с себя одежду, швыряет воронку в другой конец палаты и
нагишом, весь исполосованный швами, начинает отплясывать адскую джигу. Его
сгоревшие голосовые связки не производят ни звука. Хрип, который мы слышим,
вырывается откуда-то изнутри. Сначала мы тоже смеемся, но очень скоро это
перестает быть забавным. Человек отбивается, когда нянечки пытаются его
остановить, на помощь зовут санитаров, но ничего не помогает. Алкоголь
удесятерил его силы, он становится буйным сумасшедшим. Вдруг открывается
дверь и появляется маленькая узбечка. Она подходит к своему другу, берет его
за руку, подбирает с пола пижаму и помогает ему одеться, шепчет
успокаивающие слова таким же, как у него, странным голосом. Девочка
опускается на колени перед кроватью и кладет голову на подушку рядом с ним.
Через пять минут он засыпает. Девчушка по-матерински подтыкает ему одеяло,
потом смотрит на всех нас по очереди обвиняющим взглядом и с огромным
достоинством удаляется, скорчив нам напоследок ужасающую гримасу.
Твое выздоровление продолжается в Белоруссии. Один из друзей - режиссер
Витя Туров, у которого ты снимался в фильме о партизанах, - привозит нас в
деревню, уцелевшую в войне, где мы останавливаемся у милой бабки. Изба
крошечная, зато есть хороший огород, а коза дает достаточно молока, чтобы
каждое утро ты выпивал его, еще теплого, большую кружку. Мы проводим дни в
прогулках по окрестностям. Витя показывает нам места, где четверть века
назад шли жестокие сражения. А между тем природа так прекрасна! Идеально
круглые озера окружены холмами. Начало осени, поля и лес - в золоте, еще
тепло. Мы обнаруживаем бывшие партизанские стоянки, поросшие травой, -
настоящие подземные поселки. Мы проходам через обугленные развалины деревень
- их не стали восстанавливать после войны, а оставили как памятники. В
Белоруссии сотни Орадуров - деревень, в которых не выжил никто. Контраст
между такой мягкой природой и зверством преступлений нас потрясает. Вечером
мы сидим за столом в теплом свете керосиновой лампы. Старуха вспоминает...
В сорок четвертом в деревне оставалось только девять женщин от
пятнадцати до сорока пяти лет, несколько старух, пять малолетних девочек и
двое немощных стариков. Все мужчины от четырнадцати до семидесяти ушли на
фронт или к партизанам. Немцы отступают - это разгром. Деревня чудом
уцелела, но страшное предчувствие подтверждается: все мужчины убиты. С
фронта пришли похоронки: "Погиб за Родину". От партизан - страшное
сообщение: "Никого в живых из деревни такой-то". Когда женщины видят
небольшую группу советских солдат с двадцатипятилетним капитаном во главе,
решение их уже принято. Накормив и напоив мужчин, они топят баню. Каждая
приносит чистое белье, на свежих постелях - россыпи вышитых подушек.
Измученные солдаты засыпают, обретая после долгих месяцев войны это забытое
счастье. В одной избе все не гаснет свет. Самая отважная из женщин говорит с
молодым капитаном:
- То, о чем я попрошу сейчас, наверное, вас покоробит. Но постарайтесь
понять. Война отняла у нас мужчин. Для того чтобы жизнь продолжалась, нам
нужны дети. Подарите нам жизнь.
На несколько минут старуха умолкает. И, справившись со смущением,
заканчивает свой рассказ:
- В соседней избе живет тракторист. Он - азиат, как и его отец.
Почтальонша похожа на своих армянских предков, колхозная повариха -
настоящая сибирячка...
Я тихонько плачу. Рассказанная старухой история лучше любой официальной
пропаганды дает мне ощутить всю глубину трагедии, через которую прошла эта
страна.
Мы идем спать на сеновал. Душистое сено - вместо постели. За
перегородкой хрюкает свинья и протестуют потревоженные куры. Всю ночь ты
вслух сочиняешь стихи. Строфы рождаются одна за другой. Возникают образы...
Как и в самом начале, в школе, когда у тебя еще не было гитары, ты отбиваешь
ритм рукой. В эту долгую ночь родились темы большинства твоих песен военного
цикла.
Ты не любишь рассказов о войне, но, как у каждого советского человека,
они составляют часть твоей культуры. Этот народ, который ты глубоко любишь,
находит в твоих песнях отголоски трагедии, не пощадившей ни одной семьи:
двадцать миллионов погибших, миллионы инвалидов и сирот, тысячи разрушенных
городов и деревень, стертых с лица земли.
На твоих концертах увешанные медалями ветераны плачут. Молодые
задумчивы и серьезны. Твои песни делают для мира и памяти погибших больше,
чем все фильмы, документы, памятники и официальные речи, вместе взятые.
Родившись в тридцать восьмом году, ты в войне не участвовал. Ты совершил
тогда свой маленький подвиг, прокричав в картонный рупор уже сильным,
несмотря на пятилетний возраст, голосом, предупреждая, что зажигательная
бомба упала на крышу одного из домов и надо вызвать пожарных. Другое твое
детское воспоминание более забавно. Когда немцы подошли к Москве, вас с
матерью отправили в тыл. Вы жили в большом поселке, где из свеклы гнали
спирт на горючее для танков и самолетов. Свекольным жмыхом кормили скот. И
однажды работница повернула не ту ручку и не заметила, как спирт вылился в
корм для животных. Те поели - и опьянели и учинили на улицах поселка
настоящую вакханалию: коровы гонялись друг за другом и бодались, лошади
ржали и перепрыгивали через изгороди в сады, свиньи катались по земле, а
куры, утки и гуси пытались взлететь. Женщины и дети бегали по всему поселку,
тщетно стараясь успокоить расходившуюся скотину. А потом животные стали
засыпать. И вскоре весь поселок превратился в сонное царство... Там и сям
фыркали во сне коровы и лошади да тихонько покудахтывали куры.
На увеличенной фотографии красивый светловолосый сероглазый ребенок
вопросительно смотрит в объектив. Возле него - большая овчарка. Это в
Германии, в маленьком городке, где стоит гарнизон советских оккупационных
войск. Тебе семь лет. Мать, прожив с тобой всю войну, решила на время
поручить тебя отцу - военному в невысоком чине, жизнь которого приобрела
неожиданную значительность в этом замкнутом мирке. Его новая жена - Женя,
женщина мягкой восточной красоты, сразу же полюбила тебя. У нее никогда не
будет детей. Ты останешься единственным. Несмотря на тоску ребенка,
оторванного от матери, ты быстро понимаешь преимущество твоего положения -
ты одет, как принц, мачеха кормит тебя разными вкусностями... Правда, если
все дети у тебя на Родине учатся в это время жизни но правилам сталинской
эпохи, то ты воспитываешься прямо-таки на суррогате этих догм. В своем
замкнутом кругу десяток офицерских семей живет под перекрестным наблюдением.
От них несет лицемерием пополам с водкой. Твой отец играет в провинциальном
драмкружке, что позволит ему через много лет говорить, что он был артистом,
а заодно И объяснить твою одаренность, как естественное продолжение своей...
Все, что разрешалось бы русскому мальчику в твоей стране, тебе совсем или
почти совсем запрещено. Ты не можешь сам себе выбирать товарищей для игр -
только приятелей из твоей касты, равных тебе по привилегиям. Никаких
прогулок в одиночку, контролируется каждый твой шаг, тебя ежеминутно
проверяют, опасаясь покушения или детских шалостей, которые "всегда плохо
кончаются". И правда, однажды вы с ребятами находите склад оружия и
взрываете запалы гранат. Трое мальчиков на всю жизнь остаются слепыми и
изуродованными. По чистой случайности ты единственный остаешься невредим. Ты
перестаешь выходить на улицу, и все преимущества, которые мать усматривала в
твоем пребывании в Германии, обернулись на деле серьезными потерями.
Ты острее, чем другие ребята твоего поколения, чувствуешь на себе
сталинские наставления, клевету, чванство и произвол. Ты заклеймишь все это
в своих песнях. Придавленный окружающей тебя обыденностью, отмеченный
исторической обстановкой - "победителей не судят", - ты искалечен не
физически, как твои товарищи, но душевно. Твои поэтические и чисто юношеские
фантазии, уже тогда сложные и противоречивые, похоронены под слоем "хороших
поступков", торжественных выходов в свет - "на людей посмотреть и себя
показать". А после сытного ужина никто даже не подумает поговорить с
обеспокоенным ребенком, который ложится спать и мечтает. К счастью, есть
нежная и любящая мачеха. Она смягчает для тебя этот период терпеливой
заботой и тем, что осталось в ней от древней культуры Армении - ее родной
земли.
Только ради нее я заставляла тебя видеться с отцом. Все это время я
тянула тебя за рукав, я назначала эти встречи, я водила тебя на скучные
ужины. Тебе не о чем было с ним говорить, и говорила я.
Гораздо позже я поняла: из-за всего этого - отца, матери, обстановки и
уже тогда изгнания - ты начал с тринадцати лет напиваться.
Все начинается обычно с рассказов или анекдотов. Ты с удовольствием
возвращаешься к смешным деталям - и бог его знает, смешно ли это? - но все
смеются. Таково твое искусство актера. Любая рассказанная тобой история
становится комическим номером. Сначала я тоже смеюсь, прошу рассказать
снова. Я люблю, когда ты рассказываешь, искоса поглядывая на меня,
изображаешь разных людей, с которыми где только ты не знакомился. Я люблю,
когда ты словно светишься от радости.
Теперь наступает следующий этап. Ты заказываешь мне пантагрюэльские
ужины, ты зовешь кучу приятелей, тебе хочется, чтобы в доме всегда было
много народу. Весь вечер ты суетишься возле гостей и буквально спаиваешь их.
У тебя блестят глаза, ты смотришь, как кто-нибудь пьет, с почти болезненной
сосредоточенностью. На третий или четвертый день почт непрерывного застолья,
наливая гостям водки, ты начинаешь нюхать ее с видом гурмана. И вот ты уже
пригубил стакан. Ты говоришь: "Только попробовать" Мы оба знаем, что пролог
окончен.
Начинается трагедия. После одного-двух дней легкого опьянения, когда ты
стараешься во что бы то ни стало меня убедить, что можешь пить, как все, что
стаканчик-другой не повредит, что ведь ты же не болен, - дом пустеет. Нет
больше ни гостей, ни праздников. Очень скоро исчезаешь и ты...
В начале нашей с тобой жизни я часто попадалась на эту удочку. И всегда
возникал один и тот же вопрос:
- Я же вижу, да ты и сам чувствуешь, что начинается очередной приступ.
Почему не разбить эту проклятую бутылку, когда еще не поздно?
Ответ будет ясно сформулирован годами позже:
- Потому что я уже пьян до того, как выпью. Потому что меня заносит.
Потому что на самом деле я болен. Это обычно случается, когда ты уезжаешь из
Москвы, Марина, особенно, когда ты уезжаешь надолго.
Действительно, мы перебираем в памяти мои спешные возвращения, почти
всегда в самой середине съемок, гастролей или именно в тот момент, когда я
должна заниматься детьми.
Как только ты исчезаешь, в Москве я или за границей, начинается охота,
я "беру след". Если ты не уехал из города, я нахожу тебя в несколько часов.
Я знаю все дорожки, которые ведут к тебе. Друзья помогают мне, потому что
знают: время - наш враг, надо торопиться. Если на беду я приезжаю лишь
несколько дней спустя и у тебя было время улететь на самолете или уплыть на
корабле, поиски усложняются. А иногда ты возвращаешься сам, как это было
одной весенней ночью.
Я сижу дома - в квартире, которую мы снимаем на окраине Москвы.
Началась оттепель, и земля вокруг строящихся домов превратилась в настоящее
месиво. Чтобы выбраться к автобусу или в магазин, нужно идти по досочкам,
проложенным мостками через лужи липкой грязи... Я не сплю и, когда раздается
звонок в дверь, иду открывать. Какой-то глиняный человечек протягивает ко
мне руки. Густая коричневая жижа медленно сползает с него на коврик, только
серые глаза остаются светлым пятном на липкой маске. Потом лицо оживляется,
ты начинаешь хохотать как сумасшедший, довольный, что испугал меня, и
принимаешься объяснять, что собирался прийти домой вчера вечером, но
поскользнулся и упал в глубокую яму и, несмотря на сверхчеловеческие усилия,
не смог оттуда выбраться. Если бы не случайный прохожий, ты бы умер от
холода, утопая в грязи. Ты так рад, что жив и что ты здесь и вдобавок
протрезвел благодаря нескольким часам вынужденного сидения в яме, что я тоже
начинаю смеяться, отмывая тебя под душем.
Но обычно я нахожу тебя гораздо позже, когда твое состояние начинает
наконец беспокоить собутыльников. Сначала им так приятно быть с тобой,
слушать, как ты поешь, девочки так польщены твоим вниманием, что любое твое
желание для них - закон. И совершенно разные люди угощают тебя водкой и идут
за тобой, сами не зная куда. Ты увлекаешь их по своей колее - праздничной,
безумной и шумной. Но всегда наступает время, когда, наконец уставшие,
протрезвевшие, они видят, что вся эта свистопляска оборачивается кошмаром.
Ты становишься неуправляем, твоя удесятеренная водкой сила пугает их, ты уже
не кричишь, а воешь. Мне звонят, и я еду тебя забирать.
Однажды какая-то девица, оказавшаяся в такой момент с тобой, решает
отвезти тебя в больницу, где ее брат работает врачом. На пятый день мы
находим тебя в тяжелейшем состоянии. Нам стоит огромного труда перевезти
тебя в институт Склифосовского, потому что твои новые друзья не хотят тебя
отпускать, да и запрещено это в административном порядке. Приходится
действовать через главного врача. И еще раз ты был на волосок от смерти, и
тебя спасла только компетентность Веры, Вадима, Игорька и их бригады.
А иногда мне звонят из другого города, откуда-нибудь из дальнего уголка
Сибири или из порта, где стоит корабль, на котором ты оказался. Если,
несмотря на то что я - иностранка, мне туда можно приехать, я еду. Если нет
- я жду, пока твои приятели привезут тебя. И вот тогда начинается самое
трудное: я запираюсь с тобой дома, чтобы отнять тебя от бутылки. Дна дня
криков, стонов, мольбы, угроз, два дня топтания на месте, потери равновесия,
скачков, падений, спазмов, рвоты, безумной головной боли. Я вылила всю
выпивку, но, если, к несчастью, где-нибудь в доме остается на донышке
немного спиртного, я бегу наперегонки с тобой, чтобы вылить и это, прежде
чем ты успеешь глотнуть. Постепенно ты успокаиваешься, ты урывками спишь, я
стерегу тебя и бужу, когда тебе снятся кошмарные сны. Наконец, ты засыпаешь
спокойным сном, и я тоже могу отдохнуть несколько часов. Мне это необходимо,
потому что, как только ты проснешься, начнется следующая фаза, может быть,
самая тяжелая. Ты называешь это моральным похмельем. Ты уже не страдаешь
физически, но вернулось сознание, ты подводишь итоги. Они часто ужасны.
Отмененные спектакли, ссоры с Любимовым, выброшенные деньги, потерянная или
раздаренная одежда, ссадины и синяки, ножевые раны, товарищи, пострадавшие в
многочисленных дорожных авариях, мои прерванные съемки, моя тревога и все
обидное, что ты наговорил мне, - а ты будешь помнить свои слова, даже если я
никогда больше не заикнусь об этом.
И тут мне надо тебя успокоить и, подавив в себе гнев, простить. Потому
что тебе стыдно и, пока я не обниму тебя и не укачаю, как ребенка, ты
безутешен.
Всею два раза в жизни у меня не хватило на это сил. Первый раз - в
самом начале нашей совместной жизни, когда в бреду ты называл меня не моим
именем. Второй раз - когда ты вышвырнул меня в коридор и заперся в ванной,
чтобы допить бутылку. Задыхаясь от ярости, я хлопнула дверью и послала тебя
к черту. В обоих случаях, естественно, ты провел полгода в адских мучениях.
И я тоже.
Молодой человек, встречающий нас у входа, весь взмок. Впрочем, мы тоже.
Как и во всех московских учреждениях, во Дворце бракосочетания слишком
сильно топят. Мы оба в водолазках, ты - в голубой, я - в бежевой. Мы уже
сияли пальто, шарфы, шапки, еще немного - и разденемся догола. Но
торжественный тон работника загса заставляет нас немного угомониться. Мы
стараемся вести себя соответственно случаю, но все-таки все принимает
комический оборот. День и час церемонии были назначены несколько дней назад.
Мы немного удивлены той поспешностью, с какой нам было позволено пожениться.
Наши свидетели - Макс Леон и Сева Абдулов - должны были бросить в этот день
все свои дела. Рано утром я начинаю готовить свадебное угощение, но все
пригорает на электрической плитке. Мы расположились на несколько недель в
малюсенькой студии одной подруги-певицы, уехавшей на гастроли. Я расставила
мебель вдоль стен, чтобы было немного просторней. Но так или иначе, в этом
крошечном пространстве могут усесться и двигаться не больше шести человек.
Тебе удается упросить полную даму, которая должна нас расписать,
сделать это не в большом зале с цветами, музыкой и фотографом, а в ее
кабинете. Нам бы и в голову не пришло, что именно заставило ее согласиться!
Она это сделала вовсе не из-за нашей известности, не потому, что я -
иностранка, не потому, что мы хотели пожениться в узком кругу друзей. Нет!
Что возобладало, так это - неприличие ситуации: у нас обоих это третий брак,
у нас пятеро детей на двоих! Пресвятой пуританизм, ты спасаешь нас от
свадебного марша! А если не будет церемонии, можно и не наряжаться. В конце
концов, мы так и остаемся в надетых с утра водолазках.
Ты уехал рано, тебе во что бы то ни стало хотелось устроить мне
какой-то сюрприз. Для этого тебе пришлось убедить Любимова отменить
несколько спектаклей в театре. Ты возвращаешься с довольным видом и, хлопая
себя по карману, шепчешь: "Порядок". Шофер такси, который везет нас во
Дворец, желает нам всего, что только можно пожелать. Он без конца
оборачивается к нам, чтобы еще раз сказать, как он счастлив, что это -
лучший день в его жизни, а также, конечно, и в нашей. При этом он едва не
сталкивается со встречной машиной, и я чувствую, что этот день может стать и
последним днем нашей жизни. Я кричу, резкий поворот руля нас спасает, мы
стукаемся головами о крышу машины - и вот уже в полубезумном состоянии мы
пускаемся по коридорам вслед за молодым человеком, который ждал нас у входа.
Для него это тоже счастливейший день в его жизни, он заикается, вытирает лоб
сиреневым платочком, в десятый раз повторяет: "Вы не можете себе
представить..." Он, кстати, так и не сказал, что именно мы не можем себе
представить. Поете прогулки по подвалам, полным труб и странных запахов, мы
подходим наконец к двери кабинета. Там нас ждут Макс и Сева, тоже несколько
растерянные. Мы обнимаемся.
Каждый раз, когда протокол не соблюдается буквально, все смещается и
доходит до абсурда. Мы стоим перед закрытой дверью, вдалеке беспрерывным
потоком льются приглушенные звуки свадебного марша, до нас доносятся смех,
аплодисменты, затем - сакраментальное: "Улыбочку!..." И мы насчитываем,
таким образом, уже шесть свадеб.
Один из служащих, бледный и накрахмаленный, отворяет перед нами дверь.
Для пего это не самый прекрасный день в его жизни - обычный день, похожий на
все другие. Он нисколько не удивлен, что ему приходится вести по этому
торжественному зданию, покрытому позолотой и красными коврами, четверых
хохочущих людей. Он не узнает ни тебя, ни меня, никого. Он лишь выполняет
определенную операцию на конвейере бракосочетаний.
Наконец, мы вчетвером рассаживаемся в двух креслах напротив вспотевшей
дамы. На фотографии, которую сделал Макс, мы с тобой похожи на старательных
студентов, слушающих серьезную лекцию, только ты сидишь на ручке кресла, и у
нас слишком лицемерный вид. На нашу свадьбу получено Добро, от которого, как
известно, добра не ищут, и после "поздравительной речи" мы чуть было сами не
уходим подобру-поздорову:
- Шесть браков, пятеро детей, к тому же - мальчиков! (Очевидно, по
мнению этой дамы, с девочками дело обстояло бы проще). Уверены ли вы в своем
чувстве? Отдаете ли вы себе отчет в серьезности такого шага? Я надеюсь, что
на этот раз вы все хорошенько обдумали...
Мне и смешно и плакать хочется. Но я вижу, что ты вот-вот сорвешься, и
потому держусь. Мы быстро расписываемся против галочки, и уже через
несколько минут все кончено. Ты держишь свидетельство о браке, как только
что купленный билет в театр, вытянув руку над толпой. Мы выходим, обнявшись,
среди невест в белом тюле под звуки неутомимого марша. Мы женаты. Ты наконец
спокоен. Празднование отменяется - нет времени: мы едем в Одессу. Через
несколько часов мы будем на борту теплохода "Грузия" - это и есть сюрприз.
Настоящее свадебное путешествие на настоящем корабле. Без свадебного марша.
Уже оттого, что я спускаюсь по знаменитой лестнице, у меня
перехватывает дыхание. Под ногами у нас расстилается одесский порт. Мы
вдыхаем особый запах - это смесь мазута, свежей рыбы и краски. Шумы тоже
достигают наших ушей, и даже с закрытыми глазами знаешь, что внизу - большой
порт. У нас колотятся сердца - мы скоро отправимся в наше первое
путешествие, и пусть даже мы не выходим за пределы Черного моря, для тебя
это - большой глоток свободы. И потом, ты любишь моряков, и они отвечают
тебе тем же. Где бы ты ни был, они с радостью принимают тебя, отводят тебе
лучшую каюту, приглашают тебя в гости на берегу, устраивают целый праздник -
так всегда бывает, когда мы встречаемся с нашими друзьями - капитанами
дальнего плавания Феликсом Дашковым и Сашей Назаренко. Многие думают, что ты
сам был моряком - так хорошо ты рассказал об их радостях и бедах.
Действительно, нужно было прожить, наверно, пятьдесят жизней, чтобы не
знавшие тебя люди клялись, что ты был с ними в море, в одном истребителе, в
лагерях или связке альпинистов... И для всех ты - близкий, один из них,
"свой", как говорят по-русски.
Толя Гарагуля встречает нас у трапа. Грубоватое лицо, словно
вырубленное из камня, обезоруживающая улыбка. Он руководит смешанным
экипажем. Мужчины восхищаются им, женщины все немного в него влюблены.
Корабль, которым он командует, настоящее чудо. Он был захвачен в качестве
трофея и восстановлен после войны. Каюты и салоны - необычайной роскоши.
"Грузия" богато украшена коврами, чеканкой и росписью. Несмотря на перипетии
бурных лег, это немецкое судно начала века сохранило свои прекрасные
деревянные обшивки, вензеля из полированной меди, а главное - свою царскую
каюту: настоящую квартиру, целиком обтянутую голубым бархатом. Здесь в
зеркалах отражаются зеркала, и от этого каюта кажется еще просторнее.
Двойные фарфоровые раковины в ванной украшены старинными медными кранами. Мы
с восторгом осматриваем наши владения. Толя чудесно все устроил: каюта
уставлена цветами, на столе - фрукты, пироги и бутылка грузинского вина. Мы
не знаем с чего начать, и, поглупев от счастья, наперебой восхищаемся каждой
мелочью. Конечно, мне приходилось бывать и во дворцах, но я нисколько не
притворяюсь - я и в самом деле ослеплена всем этим великолепием. Ты гладишь
бархатную поверхность кровати и выдвигаешь из комода один за другим ящички с
маленькими медными ручками. Ты поминутно оборачиваешься ко мне посмотреть,
как мне все это понравится, - и нам весело, мы хохочем.
Потом мы осматриваем корабль. Нас особенно поражает машинное отделение.
Переминаясь с ноги на ногу, как большие робкие медведи, механики протягивают
нам для пожатия запястья и вытирают промасленными тряпками потрескавшиеся
ладони, ставшие мраморными от разводов машинного масла. Зато сами машины
начищены до блеска, мощно работают поршни. Тебе решительно все здесь
нравится. Под гул моторов ты импровизируешь текст во славу этого корабля,
которому выпала честь носить в своем чреве такой великолепный экипаж, а
главное - твою любимую женщину, твою законную жену... Мужчины аплодируют.
Лицом к ветру мы карабкаемся но вертикальной лестнице на мостик. Толя
ведет нас в свою личную столовую. Здесь для нас устраивают пиршество, секрет
которого знают только моряки: сырая семга, свежайшая икра, которую только
чуть посолили прямо у нас на глазах, сочное мясо гигантского краба, прямо
тающее во рту... Наевшись, мы растягиваемся на мостике подышать морским
воздухом, глядим в небо и улыбаемся ночи. Нас убаюкивает рокот моторов. Твоя
рука ищет мою.
В Сухуми капитан угощает нас на причале чебуреками и турецким кофе,
сваренным в горячем песке. Потом он ведет нас к одному своему знакомому,
который работает в какой-то конторе но снабжению. За счет государства он
построил себе громадный дом, возвышающийся над городом. Как только он понял,
кто мы, на столе появляются еда и бутылки, сосед приносит дымящиеся шашлыки.
Хозяин говорит нам с широкой улыбкой: "Я - грузин". И потом - с гримасой
отвращения, показывая на соседа: "Он - армянин. Вы видите, как мы хорошо
ладим!" И, сильно хлопнув соседа по узкой спине, добавляет: "Да, мы отлично
ладим. Он всегда жарит для меня мясо". Эксплуатируемый сосед растерянно
улыбается...
Я без сожаления покидаю дом этого шумного хозяина. Под руку мы вновь
спускаемся к порту. Издали корабль выглядит еще красивее. Толя на мгновение
останавливается, и его добрые глаза тускнеют. Он обнимает нас за плечи и
говорит сдавленным голосом:
- Посмотрите на него хорошенько. Я ничего не сказал вам вчера вечером,
но мой прекрасный корабль, моя красавица "Грузия" в своем последнем
плавании. Как только мы вернемся в Одессу, корабль пойдет в переплавку. Из
его чистой стали сделают миллионы лезвий для бритья.
Мы очень расстроились из-за Толи, да и из-за старой "Грузии", в которую
влюбились, как и он. Мы молча продолжаем
путь.
- Ничего, в следующем году у нас будет новая "Грузия". Она будет еще
красивее.
И видно, что капитан сам не верит в то, что говорит...
Нам никогда не удалось вновь пережить счастья этого путешествия. Мы
побывали на всех морях, нас по-королевски принимали гостеприимные и щедрые
капитаны, но никогда больше нам не было так хорошо. Наверно, потому, что это
первое плавание было нашим свадебным путешествием...
В старом Тбилиси мы празднуем наше бракосочетание, состоявшееся в
Москве всего за полчаса. Здесь нам устраивают настоящую старинную свадьбу.
Женщины в черном суетятся в большом зале. Все тончайшие блюда грузинской
кухни стоят на столах в серебряных подносах. Здесь и душистые травы,
расставленные букетами, и маринованный чеснок, и лобио, и сациви, во дворе
жарят шашлыки - все благоухает. Мы сидим в торце стола, оба в белом, и
держимся за руки. Компания исключительно мужская. Женщины накрывают, подают
и становятся поодаль, сложив руки на животе. Их красивые смуглые лица
смягчаются улыбкой. Тамада поднимает первый тост:
- Пусть сколотят ваш гроб из досок, сделанных из того дуба, который мы
сажаем сегодня, в день вашей свадьбы.
Каждому наливают вина в коровий рог. Стаканы из старинного хрусталя
здесь только для воды. Рог вмещает четверть литра вина. Поскольку его нельзя
поставить, надо пить до дна. Я подчиняюсь, ты же подносишь рог к губам и
движением, которое будет повторяться в течение нескольких часов застолья,
передаешь его рослому парню, стоящему позади тебя. Он выпивает вино и кладет
рог па поднос, который ему протягивает пожилая женщина, обносящая гостей.
Второй тост следует за первым:
- Пусть ваши праправнуки не найдут ни одного билета, даже на черном
рынке, чтобы попасть в театр на ваши спектакли!
Приносят роги побольше. Я стараюсь выпить все, но не могу и в свою
очередь передаю вино молодому человеку, стоящему за мной. Гости же льгот по
традиции до дна, и никто не уходит из-за стола. Угощение роскошно, тосты
бесконечны. Ты видишь, как много могут выпить люди и при этом не потерять
достоинства. Мы подсчитали потом, что каждый из гостей выпил за вечер литров
по десять вина. Наши ангелы-хранители стоят сзади, допивают за нами вино и
не едят, вызывая в тебе удивление и восхищение. Когда к концу вечера ты
неловким движением задеваешь стол, падает его выдвижная часть и разбивается
дорогая посуда, мы просто не знаем, куда деваться от стыда. В ответ на наши
смущенные извинения хозяин дома широким жестом смахивает на пол всю стоявшую
перед ним посуду. Потом по-королевски дает распоряжение снова накрыть стол.
Из кухни приносят мясо, дичь, пироги. Последние осколки в мгновение ока
убираются молчаливыми ловкими женщинами. Тамада говорит:
- Тем лучше, начнем сначала.
Пир продолжается. В зале шумно и весело. Вдруг один из гостей громко
спрашивает:
- Забудем ли мы выпить за нашего великого Сталина?
За столом воцаряется нехорошая тишина. Грузинская интеллигенция жестоко
пострадала при Сталине, и, если некоторые люди относятся к нему с
ностальгическим восхищением, хозяин дома, как и мы сами, считает его самым
настоящим преступником.
Я беру тебя за руку и тихо прошу не устраивать скандала. Ты побледнел и
белыми от ярости глазами смотришь на того человека. Хозяин торжественно
берет рог из рук гостя и медленно его выпивает. И сильный мужской голос
вдруг прорезает тишину, и за ним вступает стройный хор. Пением, точным и
редкостным многоголосьем эти люди отвечают на упоминание о проклятых годах:
голоса сливаются в звучную и страстную музыку, утверждая презрение к тирану,
гармония мелодии отражает гармонию мыслей. Благодаря врожденному такту этих
людей случайному гостю не удалось испортить нам праздник, и мы все еще сидим
за столом, когда во дворе начинает петь петух.
Самый удивительный подарок мы получаем, открыв дверь нашей комнаты. Пол
устлан разноцветными фруктами. Записка в два слова приколота к роскошной
старинной шали, брошенной на постель: "Сергей Параджанов". Сережа, которого
мы оба нежно любим, придумал для нас эту сюрреалистическую постановку.
Стараясь не слишком давить фруктовый ковер, мы падаем обессиленные, и я туг
же засыпаю, завернувшись в шелковистую ткань шали.
Однажды утром мы гуляем по Тбилиси, и один из наших друзей показывает
нам дом с высокими окнами: "Здесь живет художник Ладо Гудиашвили - друг
Модильяни, Матисса, Делоне. В двадцатью годы он жил в Париже". Я говорю
тебе, что мой отец, прозванный Владимиром Щедрым, наверняка был знаком с
этим человеком. Принадлежа к тому же артистическому кругу, работая у
Бурделя, он не мог его не знать. Ты предлагаешь позвонить в дверь, что мы и
делаем. Нам открывает очень пожилая дама и спрашивает, чго мы хотели. Я
объясняю, она просит нас подождать, через несколько минут возвращается и
говорит, чтобы мы приходили вечером после семи: "Маэстро вас примет".
В назначенное время пожилая дама вводят пас в зал с высоким потолком и
картинами на стенах. В центре - длинный стол со всякой едой, вином и
цветами, приготовленный, кажется, для большого банкета. В глубине зала
открывается дверь, и появляется человек с очень красивым лицом, седыми
волосами, блестящими живыми глазами. Он идет к нам навстречу, раскрыв
объятия:
- Я не мог умереть, так и не обняв дочь Владимира. Благодарение богу,
вы пришли.
Он прижимает.меня к груди с юношеской силой. Потом приглашает нас сесть
рядом с ним и велит принести еще влажные фотографии, которые он только что
отпечатал специально для меня. Дрожащими пальцами он показывает мне на
первом плане двух молодых людей: они обнялись за плечи и улыбаются в
объектив. Я узнаю отца и Ладо в окружении самых знаменитых художников.
Ладо Гудиашвили начинает рассказывать. Ты, как зачарованный, слушаешь
его: костюмированные балы, кутежи по мастерским, нищие друзья, Модильяни,
Сутин, множество иностранцев, которые все живут недалеко от бульвара
Монпарнас и каждый вечер допоздна засиживаются в знаменитом ресторане
"Куполь"...
По грузинскому обычаю застолье продолжается до поздней ночи, старая
служанка стоит позади нас и наполняет стаканы и тарелки. В большом зале
теперь темно, приносят керосиновые лампы, и их свет отражается в глазах. Ты
говоришь о своей работе над Гамлетом, о переводе Пастернака. Ладо берет нас
за руки и ведет в маленький салон. На пианино - большая фотография поэта в
массивной серебряной раме, на столе - письма, написанные его рукой, его
книги, стихи и, в буфете за стеклом, - стаканчик с коньяком, накрытый
блюдцем.
- Это последний стакан, который выпил Пастернак. Мы храним его и
наполняем в память о нем со дня его смерти.
Художник провожает нас, снова долго обнимает меня на прощанье. Мне
грустно. Я знаю, что никогда больше не увижу его. Я ухожу, прижимая к груди
фотографию, где мой отец и он, молодые и красивые, улыбаются жизни.
Эспераль. Это слово я произношу впервые однажды утром, когда, сидя у
тебя в изголовье, стараюсь объяснить тебе, чго во Франции бросить работу
лишь по той причине, что пьет муж, невозможно. Я снова улетела со съемок и
буду платить неустойку, которая превысит мой гонорар за этот фильм, и не
могу больше позволить себе этого. Кажется, ты не понимаешь меня. В Советском
Союзе терпимость к пьяницам всеобщая. Поскольку каждый может в один
прекрасный день свалиться на улице в бессознательном состоянии в замерзшую
грязь, пьяному все помогают. Его прислоняют к стене в теплом подъезде, не
замечают его отсутствия в бюро или на заводе, ему дают мелочь на пиво -
"поправить здоровье". Иногда его приносят домой, как мешок. Это -
своеобразное братство по пьянке. Как заставить тебя понять разницу:
удовольствие немного выпить за хорошим ужином с друзьями, небольшие
ежедневные излишества светского алкоголика - все это далеко от пропасти, в
которую ты падаешь, от гибели, которой ты сам ищешь, от той маленькой
смерти, после которой ты совершенно разбит и слаб. Шесть бутылок водки в
день вычеркивают тебя из жизни. Здесь, в Москве, знают, как это бывает, в
Париже - нет.
Однажды мне случается сниматься с одним иностранным актером. Он, видя,
как я взбудоражена, и поняв с полуслова мою тревогу, рассказывает, что сам
сталкивался с этой ужасной проблемой. Он больше не пьет вот уже много лет,
после того как ему вшили специальную крошечную капсулку...
Естественно, ты должен решить все сам. Это что-то вроде преграды.
Химическая смирительная рубашка, которая не дает взять бутылку. Страшный
договор со смертью. Если все-таки человек выпивает, его убивает шок. У меня
в сумочке - маленькая стерильная пробирка с капсулками. Каждая содержит
необходимую дозу лекарства. Я терпеливо объясняю все это тебе. В твоем
отекшем лице мне знакомы только глаза. Ты не веришь. Ничто, по-твоему, не в
состоянии остановить разрушения, начавшегося в тебе еще в юности. Со: всей
силой моей любви к тебе я пытаюсь возражать: все возможно, стоит только
захотеть, и, чем умирать, лучше уж требовать заключить это тяжелое пари. Ты
однажды уже возвращался с того света, мое отчаяние испугало врачей "скорой
помощи", тебя вернули к жизни. Ты выздоровел. прошло несколько месяцев - и
вот ты здесь, в критическом положении, но еще живой. Я умоляю тебя
попробовать - и ты соглашаешься.
Эта имплантация, проведенная на кухонном столе одним из
приятелей-хирургов, которому я показываю, как надо делать, - первая из
длинной серии. Эспераль. В этом слове есть иллюзия надежды. Запрет не в
состоянии решить элементарных главных проблем. Это не более чем подпорка. Но
благодаря ей тебе на шесть с лишним лет удается отодвинуть роковую дату,
предначертанную судьбой. Ты отвоевываешь эти годы у нависшего над тобой
проклятья.
Иногда ты не выдерживаешь и, не раздумывая, выковыриваешь капсулку
ножом. Потом просишь, чтобы ее зашили куда-нибудь в менее доступное место,
например в ягодицу, но уже через несколько дней ты уговариваешь знакомого
хирурга снова вынуть ее. Тебе ничто не мешает просто отказаться от этого
принуждения, но после очередного срыва ты каждый раз возвращаешься к
принятому решению.
Периоды затишья длятся от полутора лет - в первый раз - до нескольких
недель после последнего вшивания. Ты больше в это не веришь, хуже того, ты
начал сам себя обманывать. Через несколько дней после имплантации ты
пробуешь немного пить, реакция слабая, ты увеличиваешь дозу, и, видя твое
состояние, врач решает удалить препарат. Дальше - свободное падение вплоть
до срочной госпитализации. Реанимация, домашняя процедура отнятия от
бутылки, тревога и отчаяние... Дьявольский круг завертелся, все прибавляя
обороты.
Десять лет у нас был ангел-хранитель - Люся. Нежный голосок,
обладательницу которого я увидела лишь много лет спустя. Все началось с
нашей первой ссоры. Я застегнула чемоданы и уехала из Москвы после долгого и
тяжелого периода твоего этилового безумия. В то время терпения у меня было
не так много, и, смертельно устав, не зная еще никакого средства, чтобы
заставить тебя прекратить весь этот кошмар, я сбежала, оставив записку: "Не
ищи меня". Это, конечно, было наивно. Я к тому времени недавно стала твоей
законной женой, и свидетельство о браке, по твоему мнению, обязывало меня
безропотно терпеть все твои выходки.
Я ушла в работу - это единственное известное мне отвлекающее средство.
Уже несколько недель я в Риме. Однажды утром меня зовут к телефону прямо в
парикмахерской. Звонят из-за границы. Я пугаюсь, думаю о детях - очевидно,
случилось что-нибудь серьезное! "Вызывает Москва. Вас спрашивает Высоцкий".
Я успеваю только сказать: "Алло!" - и слышу твой голос:
- Наконец, наконец я нашел тебя, мы нашли тебя, спасибо, мои дорогие
телефонисточки, благодаря вам я нашел мою жену! Теперь все хорошо, я объясню
тебе, я все объясню тебе! Необходимо, чтобы ты вернулась! Ты одна можешь мне
помочь! Правда, дорогие мои, я правильно говорю? Скажите ей, что она нужна
мне, скажите ей это!
И я слышу чьи-то смущенные смешки, накладывающиеся на твой голос.
- Ну, расскажите ей, что вы сделали, чтобы ее найти!
И, не дожидаясь ответа телефонистки, ты сам начинаешь рассказывать:
- Мы обзвонили все гостиницы Рима. Наконец нашли ту, где ты
остановилась, но в номере тебя не было. Сказали - в парикмахерской.
Оставалось узнать, в какой. За этим дело не стало. Мы позвонили в несколько
парикмахерских - и вот нашли тебя!
По твоему возбужденному тону я чувствую, что ты не совсем в порядке. И
прямо говорю тебе о моих подозрениях. Но прежде чем ты успеваешь возразить,
вмешивается все тот же звонкий голосок: "Не беспокойтесь, он уже несколько
дней разыскивает вас, он больше не пьет, просто он очень-очень счастлив!"
Мы многим обязаны ей, потому что, живя в разлуке несколько месяцев в
году, мы должны были бы, если бы не она, ждать писем, которые так долго
идут, что получается диалог глухих. Или нам пришлось бы часами ждать
маловероятного телефонного разговора. Этой женщине удавалось соединить нас
не только проводом, но часто прямым вмешательством. Сколько раз, слыша, как
я рычу от бешенства, она говорила мне: "Успокойтесь, подумайте, это не так
серьезно. Я вас вызову через час". Сколько раз, выполняя свою функцию
"контролера" международных переговоров, она прерывала твой нечленораздельный
монолог, сказав только: "Я разъединяю. Мы позвоним завтра, когда будем лучше
себя чувствовать..." Сколько раз, когда я в отчаянии искала тебя в другом
конце страны, мне наконец удавалось связаться с нашей доброй знакомой! Она
успокаивала меня, и через несколько минут я знала, где ты находишься, как
тебя найти и привезти домой. Но главное - мы обязаны ей тем, что в течение
всей нашей с тобой жизни мы имели возможность: каждый день разговаривать
сколько хотим, где бы я ни была. Я знала, что могу связаться с тобой из
глубины Полинезии из Нью-Йорка, из Афин, откуда угодно. Она была той тонкой
нитью, которая связывала нас с тобой и в горе, и в радости, до самого
последнего разговора. Ее лицо, опухшее от слез, я видела только потом, когда
ее участие уже не могло помочь нам отыскать друг друга.
Песня "07" - это песня о Люсе.
Для меня эта ночь вне закона.
Я пишу - по ночам больше тем.
Я хватаюсь за диск телефона,
Набираю вечное 07.
Девушка, здравствуйте!
Как вас звать? Тома.
Семьдесят вторая! Жду! Дыханье затая!
Быть не может, повторите, я уверен - дома!
Вот! Уже ответили! Ну, здравствуй, - это я.
Эта ночь для меня вне закона.
Я не сплю, я прошу - поскорей!
Почему мне в кредит, по талону
Предлагают любимых людей?
Девушка! Слушайте!
Семьдесят вторая!
Не могу держаться, нетерпенья не тая.
К дьяволу все линии, я завтра улетаю!
Вот! Уже ответили. Ну, здравствуй, - это я.
Телефон для меня - как икона,
Телефонная книга - триптих.
Стала телефонистка мадонной,
Расстоянье на миг сократив.
Девушка! Милая!
Я прошу, продлите!
Вы теперь как ангел - не сходите ж с алтаря!
Самое главное - впереди, поймите.
Вот, уже ответили. Ну, здравствуй, - это я.
Что, опять поврежденья на трассе?
Что, реле там с ячейкой шалят?
Ничего, буду ждать, я согласен
Начинать каждый вечер с нуля.
07, здравствуйте!
Снова я. Что вам?
Нет! Уже не нужно. Нужен город Магадан.
Я даю вам слово, что звонить не буду снова.
Просто друг один - узнать, как он, бедняга, там.
Эта ночь для меня вне закона,
Ночи все у меня не для сна.
А усну - мне приснится мадонна,
На кого-то похожа она.
Девушка, милая!
Снова я, Тома!
Не могу дождаться, и часы мои стоят.
Да, меня, конечно, - я, да, я, конечно, дома!
- Вызываю. Отвечайте. - Здравствуй! - это я.
Октябрьское утро семьдесят первого года. Я жду с сестрами в холле
парижской клюшки. Маме, которой я дорожу больше всего на свете, удалили
раковую опухоль. Она не хотела нас беспокоить, и за несколько лет болезнь
прочно обосновалась в ней. Мы знаем, что у нашей сестры Одиль тот же
диагноз. Мы подавлены. Хирурги пока ничего не говорят. Я.жду до последнего
момента. Я вижу, как после операции маму провозят на каталке.
В такси я стараюсь успокоить свое перегруженное сердце. Я причесываюсь,
пудрюсь - я еду на встречу активистов общества дружбы "Франция - СССР" с
Леонидом Брежневым. Актерская дисциплина снова выручает меня. Я приезжаю в
посольство СССР как ни в чем не бывало, готовая к рандеву, важность которого
я предчувствую. Мы ждем в салоне, все немного скованны, потом нас впускают в
зал, где стулья стоят напротив письменного стола. Входит Брежнев, нам делают
знак садиться. Нас пятнадцать человек, мужчин и женщин всех политических
взглядов - голлисты, коммунисты, профсоюзные деятели, дипломаты, военные,
писатели - все люди доброй воли, которым дорога идея взаимопонимания между
нашими странами.
Мы слушаем традиционную речь. Брежнев держится свободно, шутит, роется
в портсигаре, но ничего оттуда не достает, сообщает нам, что ему нельзя
больше курить, и долю рассказывает об истории дружбы между нашими народами.
Ролан Леруа мне шепчет: "Смотри, как он поворачивается к тебе, как только
речь заходит о причинах этой дружбы..." Действительно, я замечаю понимающие
взгляды Брежнева. Я знаю, что ему известно все о нашей с тобой женитьбе.
Когда немного позже мы пьем шампанское, он подходит ко мне и объясняет, что
водка - это другое дело, что ее нужно пить сначала пятьдесят граммов, потом
сто и потом, если выдерживаешь, - сто пятьдесят, тогда хорошо себя
чувствуешь. Я отвечаю, что мне это кажется много. "Тогда нужно пить чай", -
заключает он, и я получаю в память об этой встрече электрический самовар, к
которому все-таки приложены две бутылки старки.
Прежде чем уйти, мы фотографируемся: группа французов вокруг советского
главы. Этот снимок сделал гораздо больше, чем все наши хлопоты, знакомства и
мои компромиссы, вместе взятые. Чтобы понять настоящую цену этой фотографии,
мне было достаточно увидеть по возвращении в Москву неуемную гордость,
внезапно охватившую твоих родителей, которые демонстрировали вырезку из
газеты кому только возможно.
Вечером я, в отчаянии возвращаюсь домой. Мама - моя подруга, мой
единственный стержень в этой жизни - при смерти. Я понимаю, как неуместна
вся эта комедия, сыгранная во имя некоторого туманного будущего, по
сравнению с неизбежностью предстоящей утраты.
Кончина моей матери - отражение в зеркале моей собственной смерти -
сводит к очень немногому ежедневный фарс нашего существования. Но надо жить
дальше. Я знаю, что нужна тебе и моим сыновьям. Отныне я для всех вас -
последнее звено цени. Моя мама, которую ты видел несколько минут в гостинице
"Советская" три года назад, была олицетворением безопасности, одобрения,
теплоты, так необходимых тебе. Расцвет ее юности пришелся на революцию - в
семнадцатом году ей было восемнадцать лет. Воспитанная в Петербурге, в
Смольном институте благородных девиц, она была среди тех, кто,
воодушевившись новыми идеями, вывесил в день восстания красные лоскуты на
окнах. Потом она видела, как грабили евреев-суконщиков, и на всю жизнь
запомнила, как отливающие разными цветами огромные куски ткани валялись,
размотавшись, по всей улице. Потом убили ее любимую классную даму - и она,
как и многие другие девушки, в страхе бежала за границу. Так она, пережив
множество трагических эпизодов, оказалась в Париже. Они любила тебя, она
впервые приняла в твоем лице мужчину в моей жизни. Надо, правда, сказать,
что другие посягали на ее территорию, на наш дом. Поскольку ты не мог уехать
из своей страны, ты был не обременителен, но даже не в этом дело. Твои
стихи, твой голос, твоя музыка - вот что ее подкупило. Она иногда
спотыкалась на современных выражениях и жаргонных словечках, но понимала
все, даже то, чего просто не могли понять женщины ее поколения. Она каждый
день шпала мне твои письма, потому что я еще не умела тогда бегло читать
по-русски.
Когда я сообщаю тебе по телефону, что мы должны решиться отключить
аппарат, который искусственно поддерживает ее жизнь, ты отвечаешь то, чего я
жду: "Если жизнь больше невозможна, зачем поддерживать ее видимость?" Мы
согласны - одна из сестер и я. После долгих споров две другие мои сестры
тоже соглашаются, и мы прощаемся с мамой.
Рыдая у телефона, ты все-таки стараешься поддержать меня. В тот февраль
семьдесят второго года были рассмотрены все возможные решения. Даже чтобы
мне остаться в Москве с детьми. Но очень быстро мы наткнулись на
непреодолимые трудности: отсутствие денег и моя работа, которую я хочу и
должна продолжать. К тому же моих сестер и друзей приводит в ужас одна
только мысль о возможности моего переезда в Москву. А главное - то, что мои
дети, с удовольствием проводящие здесь летние каникулы, не хотели бы
все-таки окончательно поселиться вдали от Франции.
И только после переезда из моего большого дома, ставшего мне в тягость,
поместив детей в пансион, закончив фильм, съемки которого продолжались все
эти недели, я лечу в Москву.
Смерть моей матери резко изменила ход жизни всей нашей большой семьи.
Это может показаться странным, но именно в Париже я сделала решающую
заявку на получение виз для поездок в Москву. Господин Абрасимов, посол СССР
в Париже, принимает меня... Я говорю ему о наших трудностях прямо.
Туристические поездки стоят дорого, я не могу быть приглашенной несколько
раз в году, и моя работа не позволяет мне строить долгосрочных проектов. К
тому же я считаю бессмысленным платить за гостиницу и питание, потому что на
совершенно законном основании проживаю в Москве у мужа. Движением руки посол
прерывает мою речь.
- Вас очень любят в СССР. Мы знаем, что вы - наш друг, к тому же мы
делаем все возможное, чтобы помочь объединению семей. Я лично - давний
почитатель вашего таланта, вашей смелой деятельности в пользу мира и дружбы
между нашими странами. Скажите, а что вы думаете о фильме "Признание"?
Меня удивляет такой странный переход, я не сразу нахожу, что ответить,
но, наконец, осторожно говорю, что книга, по которой сделан фильм, мне
кажется необходимой и верной и что нужно разоблачать преступления
сталинизма.
Молчание. Видно, что посол ждал другого. И надо признаться, что вот
тут-то я оставляю при себе все свои глубокие убеждения и выбираю тебя. В
конце концов, моя борьба за права человека - это борьба за твои права, и я
говорю именно то, чего он ждет от меня:
- Сам же фильм может возбудить экстремистские настроения уже одним тем,
что кино предлагает образы, картины и в противоположность книге не позволяет
подумать. За вас думают другие. Да, фильм может дать нежелательный эффект.
Посол улыбается:
- Я сделаю все необходимое, чтобы у вас не было трудностей с получением
виз.
Я густо краснею, особенно оттого, что мое отречение - не публично. От
меня на самом деле требовалось только одно - признать мое "расхождение" с
Монтаном, Синьоре и Коста-Гаврасом, а это - мои друзья. Только чтобы
доставить удовольствие господину Абрасимову, который страшно на них зол за
их взгляды. Я до сих пор не знаю, что возобладало: восхищение актрисой,
уважение к правоверной активистке или, может быть, свойское обращение со
мной Брежнева в прошлом году в Париже? Факт в том, что начиная с этого дня я
могла пользоваться и злоупотреблять данной мне привилегией. Мне было выдано
больше семидесяти виз. Часто, когда в этом возникала необходимость, - в день
подачи заявления.
Что касается твоей выездной визы - это было далеко не так просто. Мы
ждали шесть лет, прежде чем набрались смелости подать роковое прошение. Мне
кажется, я представила достаточно доказательств лояльности: многие мои
советские друзья приезжали в течение этих лет в Мезон-Лаффит по моему
приглашению, и никто не воспользовался этим, чтобы остаться на Западе или
устроить скандал в прессе. Все вернулись вовремя, довольные путешествием,
которое почти для всех было первым выездом за границу.
Наша совместная жизнь привела тебя в равновесие. Ты стал спокойнее, и
твои загулы не выходят за общепринятые в России рамки. Ты подолгу совершенно
не пьешь, много работаешь, и твое официальное реноме актера театра
обогащается новой гранью: ты снимаешься в кино. Публика обожает твои
персонажи - само собой разумеется, отрицательные. Ты не имеешь права быть
положительным героем. Ты играешь злодеев, но так здорово!... А мне хочется
показать тебе Париж. Я хочу, чтобы ты знал, как я живу, моих друзей, я хочу,
чтобы у тебя было право выезжать, чтобы ты увидел мир, чтобы почувствовал
себя свободным.
Мы говорили об этом долгие ночи 'напролет. Мы воображали все, что ты
мог бы сделать. Ты никогда не думал остаться жить во Франции. Для тебя
жизненно необходимо сохранить корни, язык, принадлежность к своей стране,
которую ты страстно любишь. Ты строишь безумные планы. Ты мечтаешь о
свободных от цензуры концертах и пластинках, о путешествиях на край земли.
Как это часто бывает с тобой, невероятные мечты становятся откровениями: все
это сбудется, но позже.
А пока что тебе, человеку, женатому на француженке, нужно получить
обычную визу во Францию, чтобы провести там месяц отпуска. Так и написано в
заявлении, которое мы наконец относим в ОВИР.
Следующая за этим неделя становится для нас беспрерывной пыткой. Мы
разыграли самую рискованную карту. Если мы проиграем, это будет означать для
тебя пожизненную невозможность воплотить мечты. Игра осторожна, мы знаем,
что решение будет приниматься долго и на очень высоком уровне. Дни идут, мы
подсчитываем шансы. Иногда ты приходишь в отчаяние, уверенный, что ничего не
выйдет. Иногда ты принимаешь долгое молчание за добрый знак - если "они" еще
не решили, значит, есть люди, которые на твоей стороне, и они победят. Я
держу про себя последнее средство, но ни слова не говорю, несмотря на то что
меня саму охватывают серьезные сомнения. Время твоего отпуска приближается,
"они" могут протянуть дело до того момента, когда у тебя сноба начнется
работа в театре. Этот трюк часто используется администрацией, какой бы,
впрочем, она ни была. Ты буквально кипишь, ты не можешь писать, ты не спишь,
и, если бы не эспераль, я опасалась бы запоя. Однажды часов в пять утра нам
звонит очередной неизвестный поклонник, работающий в ОВИРе, и мы узнаем, что
отказ неминуем. С помощью Люси мне удается немедленно позвонить Ролану
Леруа. Это - человек блестящей культуры, он любит твой театр, он даже
несколько раз пытался устроить гастроли Таганки во Франции, впрочем,
безрезультатно. Я знаю, что он очень ценит твои песни. К тому же он - мой
давний приятель и отлично знает все наши проблемы. Я в двух словах объясняю
ситуацию, он обещает попытаться что-нибудь сделать.
На следующее утро специальный курьер приносит тебе заграничный паспорт
взамен того, который каждый человек в СССР должен иметь при себе. По всем
правилам оформленная виза, на которой еще не высохли чернила, и заграничный
паспорт у тебя в руках. Не веря своим глазам, ты перелистываешь страницы,
гладишь красный картон обложки, читаешь мне вслух все, что там написано. Мы
смеемся и плачем от радости.
Лишь гораздо позже мы осознали невероятную неправдоподобность ситуации.
Во-первых, посыльный был офицером, а во-вторых, он принес паспорт "в зубах",
как ты выразился, а ведь все остальные часами стоят в очереди, чтобы
получить свои бумаги! Приказ должен был исходить сверху, с самого высокого
верха. Ты тут же приводишь мне пример с Пушкиным, персональным цензором
которого был царь. Ему так и не удалось получить испрошенного разрешения
поехать за границу. Позже мы узнали, что Жорж Марше хлопотал за нас перед
самим Брежневым. Потребовалось доброжелательное вмешательство высшего
сановника СССР для того, чтобы ты получил это право, в конечном счете
законное.
Тебе повезло больше, чем Пушкину.
Единственный раз в жизни ты чуть не попал в тюрьму. Это было в Одессе:
когда ты уже сидел в самолете, вылетающем в Москву, два человека из КГБ
попросили тебя следовать за ними. Было совершено изнасилование. Жертву -
маленькую девочку - видели с человеком, похожим на тебя. Группа крови,
взятой из-под ногтей несчастного ребенка, совпала с твоей. Тебя охватывает
ужас, и напрасно ты объясняешь, что в тот день ты был на выездных съемках в
компании сорока человек, примерно в ста километрах от места преступления, -
ничего не помогает. Тебе приказано оставаться в гостинице и ожидать очной
ставки.
Ты знаешь, до какой степени тобой интересуется местное КГБ. Ты в начале
карьеры, и твои едкие песни не нравятся здешним властям. В каждом городе -
свой царек. Одесскому же не по вкусу твой юмор, он хочет рассчитаться с
тобой. Стечение обстоятельств, случайность или обыкновенная подтасовка
фактов - но утверждают, что преступник похож на тебя, как родной брат. Во
второй половине дня к тебе приходит человек лет тридцати, которого можно
безошибочно определить по внешности. Он - из органов, но при этом - твой
поклонник. У тебя уже тогда они были повсюду - люди, которые ценили твои
песни. Он объясняет тебе, что главное - избежать очной ставки. Преступника
видели дети, и повлиять на их показания очень легко. А ведь стоит только
завести дело - потом не отвертишься. Твой поклонник советует тебе для начала
исчезнуть, а потом - представить доказательства, что в день совершения
преступления ты был на съемках. Как только позвонили режиссеру, он
немедленно дает распоряжение отпечатать фотографии сцен, которые снимались в
тот день. Номера соответствуют пометкам, сделанным ассистентом и
звукооператором. Речь действительно идет об этом самом дне.
Благодаря смелости всех этих людей - а нужно иметь смелость, чтобы
спорить с КГБ, - и в особенности благодаря совету твоего поклонника ты
выпутываешься, испытав один из самых больших ужасов в своей жизни.
Ты всегда говоришь, что на Западе люди ослеплены историями, которые
публикуют передовицы газет, то есть делами Сахарова, отказников, известных
диссидентов, но никто не знает о ежедневном изматывающем давлении на людей.
Ты это называешь "борьбой против ватной стены". И самое страшное здесь - это
невозможность увидеть чиновника, от которого часто зависит карьера, личная
жизнь, свобода. Я вспоминаю тревожные часы, проведенные мной в Театре на
Таганке, когда Юрий Любимов и вся его труппа показывают новый спектакль
"представителям культуры". Эти люди могут одним словом перечеркнуть
несколько месяцев работы, и они не отказывают себе в этом удовольствии.
Каждый раз судьба нового спектакля висела на волоске. Твои концерты
отменяются иногда прямо перед выходом на сцену, чаще всего под предлогом
твоей болезни, что приводит тебя в бешенство: тебе не только запрещают петь,
но сваливают на тебя же вину за сорванный концерт. Твои песни для фильмов,
прошедшие цензуру, все же "не пускают" как раз перед премьерой, и картина
становится увечной. Тексты, неустанно посылаемые в Главлит, неизменно
отсылаются обратно с преувеличенно вежливыми сожалениями. На нескольких
маленьких пластинках, появившихся за двадцать лет работы, записаны самые
безобидные песни, отобранные из более чем 700 текстов. Полное молчание по
радио, телевидению и в газетах, а между тем в стране нет, пожалуй, ни одного
дома, где почти каждый день не слушали бы Высоцкого.
Эти.беспрерывные притеснения изматывают тебя душевно, поскольку твоя
всенародная популярность, как бы она ни была велика, не компенсирует в твоих
глазах отсутствие официального признания. Я часто удивляюсь, почему тебя это
так беспокоит, но ты с горечью отвечаешь: "Они делают все, чтобы я не
существовал как личность. Просто нет такого - и все". До самого конца ты
будешь безрезультатно пытаться заставить признать тебя как поэта.
Мы в Баку, в порту. Пообещав красивый прыжок в воду моим сыновьям, ты
замираешь на несколько секунд, вытянув руки и глядя прямо перед собой, и в
коротком прыжке пытаешься сделать двойное сальто вперед. Ты чуть не
задеваешь лбом парапет набережной. Мы страшно испуганы. Ты тоже испугался и
в течение нескольких недель будешь дважды в день делать гимнастику - долго,
терпеливо растягивая мышцы, укрепляя суставы - до полного изнеможения.
Тебе тридцать девять лет. Твое тело, от которого ты столько требовал,
уже не слушается тебя, как раньше. Ребенком ты занимался акробатикой,
молодым человеком продолжал спортивные занятия в школе, потом - школа-студия
МХАТ, где занимаются фехтованием, танцем и вообще физкультурой. Ты очень
способный. В спектаклях ты справляешься с невероятными задачами. В "Жизни
Галилея" ты читаешь длинный монолог, стоя на голове. В "Десяти днях, которые
потрясли мир" тебе удается говорить, учащая при этом акробатические прыжки.
В "Пугачеве", наконец, ты выкрикиваешь устрашающий монолог Хлопуши, пытаясь
вырваться из цепей, которые каждый раз оставляют у тебя на груди алые
полосы.
Летом мы ездим купаться на подмосковный пляж, предназначенный дня
дипломатов. И на газоне, где мы устраиваем маленький однодневный лагерь, ты
продолжаешь свои упражнения. Немногие советские люди, которым открыт вход на
этот пляж, - переводчик Брежнева, дети министров, кинорежиссеры, поэты,
модные журналисты - аплодируют, когда ты делаешь "крокодила на одной лапе" -
сложную фигуру, при которой атлет удерживается параллельно земле, опираясь
на согнутую в локте руку.
Однажды вечером мой сын Владимир, которому шесть лет, переплывает на
другой берег реки и не может вернуться. Миша Барышников плывет за ним, я
пользуюсь удобным случаем, чтобы спросить, не считает ли он, что у
маленького Володи способности к танцам. Поглядев на него, Миша ответил
утвердительно, но вечером, когда я зашла поцеловать сына перед сном, он
раздраженно говорит мне, что никогда не займется этим бабьим ремеслом.
"Жаль, он действительно очень способный, - говоришь ты мне, когда я передаю
тебе этот разговор. - Но ведь я тоже когда-то отказался от спорта и
предпочел театр".
Каждый день я вижу, как ты делаешь "станок", глядя на себя в большое
зеркало в ванной. Ты очень гордишься двумя выступающими мышцами, которые
идут по всему животу сверху вниз. Ты объясняешь, что этого очень трудно
добиться. Прямые брюшные мышцы заканчивают серию мелких "плиток шоколада",
как ты их называешь, которые так красивы в греческих Апполонах. Ты
небольшого роста - метр семьдесят, но абсолютно пропорционален. Худые
длинные ноги, очень узкий таз, слегка покатые плечи, удлиняющие фигуру,
которая без этого была бы коренастой, потому что торс, как это часто бывает
у русских, - очень мощный, мышцы короткие и круглые.
Впрочем, тебе это дает возможность знаменитого боксерского удара,
которым ты пользуешься с таким удовольствием. Сколько раз я видела, как в
драке ты укладываешь людей в два раза сильнее тебя! Самый красивый из этих
ударов ты нанес одному очень крупному мужчине немного "под шафе", как
говорят русские, который в тот момент, когда я надевала пальто, чтобы выйти
из грузинского ресторана "Арагви", взял меня за плечо и развернул к себе со
словами: "Ну-ка, покажись, Марина!..." Он не успел закончить фразу, как
длинным свингом слева ты заставил его пролететь в горизонтальном положении
через вход из белого мрамора и приземлиться в кустах. Два вышибалы, оба со
здоровыми бычьими головами, остолбенели на какое-то время, глядя то на тебя,
то на того типа. Через несколько секунд, в течение которых мы гадаем, что
будет дальше, - а обычно в этих случаях сразу же вызывают милицию - они
разражаются хохотом и, с силой хлопнув тебя по спине, провожают нас до
машины, поздравляя как знатоки.
Я тоже немного знаток, потому что мой отец был прекрасным
боксером-любителем, и я тысячу раз видела, как он улаживал ссоры кулаками, о
которых говорил: "Правый - больница, левый - насмерть". Единственный раз я
видела, как ты промахнулся. Это тоже произошло в ресторане, когда один
сильно пьяный человек хотел во что бы то ни стало заставить тебя выпить
стакан водки. Наконец, исчерпав все аргументы, ты попробовал апперкот, но ты
сидел, и удар получился не сильный, пьяный качнулся назад, ты лишь слегка
задел его по подбородку и вывихнул себе большой палец. Несмотря на то что ты
даже застонал от боли, я не смогла удержаться от смеха. Рассердившись, а
главное - сильно обидевшись, ты дулся до конца ужина.
Тело свое ты разогреваешь перед каждым спектаклем, делая специальную
гимнастику актера. Вся труппа Таганки в обязательном порядке ею занимается,
потому что спектакли Любимова требуют от артиста, кроме таланта, очень
высоких спортивных качеств. Эта серия упражнений для приведения себя в
форму, постановки голоса и дыхания и для внутренней концентрации была
составлена Станиславским, а потом улучшена элементами йоги и других
восточных дисциплин. Тебе такая гимнастика просто необходима. В "Гамлете" ты
теряешь за один спектакль два-три килограмма. В "Жизни Галилея" - еще
больше, потому что четыре часа ты не покидаешь сцены. Именно благодаря этим
упражнениям твой знаменитый голос, хриплый, когда ты поешь, становится
по-настоящему ясным и сильным на сцене. Я не помню, чтобы у тебя хоть раз
совершенно пропал голос, а ведь это - постоянный страх артистов. Даже после
самого тяжелого спектакля в твоем распоряжении всегда остается несколько нот
для забавного "пурлюрлю", которое поется сверху вниз, чтобы проверить
диапазон голоса. Меня приводит в отчаяние то, что тело, над которым ты
столько трудишься, голос, за которым ты так следишь, вдруг до неузнаваемости
меняются, разрушаются, портятся. После двух дней пьянки твое тело начинает
походить на тряпичную куклу. Голоса почти нет - одно хрипенье. Одежда
превращается в лохмотья. Твое ужасное "второе я" берет верх.
Мы едим в кухне. Я накрываю на стол; но по неопределенному выражению
глаз и равнодушной жадности, с какой ты глотаешь все, что есть на тарелке,
по твоим расплывчатым ответам на мои вопросы я понимаю, что мысли твои
далеко. Строфы крутятся у тебя в голове. Действительно, как раз посреди
ужина ты бросаешься к рабочему столу. Мне остается лишь убрать тарелки - ты
больше не будешь есть. Я завариваю очень крепкий чай, тихонько ставлю перед
тобой чашку и закрываю дверь. Ты уже исписал целый листок своим тонким
старательным почерком.
Несколько часов ты остаешься сидеть, уставившись в белую стену. Ты не
терпишь ни рисунка, ни картины, ни даже тени на стене перед собой. В каждой
из наших квартир рабочий стол ставится к стене, и ты сипишь спиной к окну,
предпочтительно - в маленьком углу, отгороженном с помощью шкафа,
поставленного поперек, или этажерки, которая служит ширмой. И всегда -
гладкое, белое и пустое пространство перед глазами.
Из двадцати четырех часов слишком коротких для тебя суток три-четыре
часа ты проводишь за рабочим столом. Особенно ночью. Когда в нашем
распоряжении только одна комната, я пристраиваюсь сбоку на кровати. Позже, в
нашей большой квартире, я жду на диване твоего кабинета, чтобы ты прочел мне
написанные только что стихи, и иногда засыпаю. И вот в тишине ночи ты
ласково гладишь меня по щеке, чтобы разбудить. У тебя покраснели глаза и от
выкуренных сигарет немного сел голос. Ты читаешь мне стихи - и это одна из
самых полных минут нашей жизни, сопричастность, глубокое единение. Это твой
высший дар мне. Когда я спрашиваю, откуда это, что вызывает в тебе
настоятельную потребность написать на бумаге слова в точно определенном
порядке, иногда без единого исправления, - ты не можешь ответить. Видно,
тебе и самому это не особенно понятно: "Так выходит - вот и все". И
добавляешь: "Иногда это трудно, знаешь..."
Часами ты куришь, раздраженно бросаешь скомканные шарики бумаги в
корзину, литрами пьешь обжигающий чай, пощипываешь струны' гитары в поисках
новых аккордов, а потом сидишь неподвижно, будто зачарованный белым сиянием
лампы. Вдруг раздаются самые ужасные ругательства и смех - готово, ты нашел!
Иногда стоит найти лишь одну строфу - и все складывается и связывается
воедино, и на рассвете, когда комната окрашивается цветом зари и я
просыпаюсь, дрожа оттого, что не выспалась, ты читаешь мне, торжествуя,
результаты ночной работы. Иногда мелодия влечет за собой слово. Тогда мы не
спим, потому что ты беспрерывно наигрываешь один и тот же мотив, упорно
повторяя слова до тех пор, пока они не подладятся друг к другу и не станут
песней. Как чувствительная пленка, ты записываешь эмоции, накапливаешь
высказывания. Ты питаешь свое вдохновение пережитыми событиями, ничего не
оставляя в стороне. Любая тема вызывает в один прекрасный день
стихотворение: война, спорт, лагеря, болезнь, любовь, смерть... Ты
считаешься мастером в подражании блатным песням. Воры, шпана, бичи уверены,
что ты сам долго сидел. Некоторые из твоих песен, написанные в
пятидесятые-шестидесятые годы, составляют часть лагерного фольклора, и
старики говорят, что помнят эти песни, что они написаны задолго до
революции. Тебя это смешит, но в то же время наполняет гордостью. Моряки и
летчики знают наизусть многие твои песни - страшную "Спасите наши души!" или
потрясающий монолог истребителя в воздушном бою. Ты получаешь тысячи писем,
хранишь свидетельства мужчин и женщин, которым твои песни помогли в
трагические минуты. Я их читала. Тебе пишут подводники, оказавшиеся однажды
взаперти в стальном гробу, альпинисты, заблудившиеся в бурю, водители
грузовиков, потерявшие дорогу в степи, космонавты, которых поддерживали в
звездной пустоте твои шуточные песни, молодые преступники, к которым
возвращалась после тяжелого наказания способность жить, женщины,
разучившиеся было смеяться под тяжестью горя и забот, старики, благодарящие
тебя за то, что ты так хорошо почтил память их товарищей, павших за Родину,
начинающие артисты, берущие тебя в пример и клянущиеся работать изо всех
сил. И еще - солдаты из контингента, воюющего на границе с Китаем, или те,
кто вернулся после "нормализаторской миссии" из Чехословакии, или просто
призванные на три года - их искренность и смятение вызывают у тебя слезы.
Эти письма оправдали задним числом твои предшествующие песни. Ты говорил,
что они будут лучшим адвокатом в процессе, который беспрерывно возбуждают
против тебя твои цензоры. Но письма исчезли, потому что показались кому-то
слишком скандальными.
Ты писал мне в семидесятом году: "Я позвонил матери, оказалось, что
сегодня она ночевала у одной из моих знакомых с радио. Могу представить себе
их разговор!... Идея все та же, чтобы люди знали, "какая она исключительная
мать" и т.д. Она могла пойти как минимум в- пять мест - к родственникам, но
она пошла к моим "друзьям", бог с ней!... Я сегодня злюсь, потому что к тому
же она снова рылась в моих бумагах и читала их".
Исчезли также около полутора тысяч моих писем, которые, безусловно,
грешили преувеличенной влюбленной восторженностью, так же как и сотни
телеграмм - голубых бабочек нашей жизни, летевших к тебе со всех концов
света, чтобы поддержать, успокоить, рассказать тебе о моей любви. К счастью,
остались твои песни. В них сохранятся эти сокровища.
Иногда ты просыпаешься, шепча бессвязные слова, встаешь с постели, и я
вижу, как ты стоишь раздетый, переминаясь с ноги на ногу на холодном полу,
вырисовываясь в бледном проеме окна, словно одноногая цапля. Ты долго
остаешься в такой позе, пишешь на всем, что тебе попадает под руку, потом
холодный как ледышка ныряешь под одеяло, а утром мы вместе разбираем
скачущие строчки. А бывает, что ты, кажется, задремал, но по тому, как ты
ворочаешься с боку на бок, я понимаю, что сейчас ты начнешь говорить. Ты
лежишь с закрытыми глазами и едва успеваешь скороговоркой описывать все, что
мелькает в твоем воображении, - цветные картины с шумами, запахами и
множеством персонажей, характер и внешность которых тебе удается передать в
нескольких словах. Мы называем это "снами наяву". Обычно они предшествуют
большому стихотворению, в котором почти всегда речь идет о России. "Кони
привередливые", "Купола", "Дом", "Как но Волге-матушке" были написаны под
впечатлением таких видений.
При Сталине за такие песни тебя бы, наверное, просто расстреляли, но
тебе повезло - ты не только жив, родившись в тридцать восьмом году, но еще и
можешь пользоваться магнитофоном, о чем не могли мечтать поэты, жившие до
тебя. Без этого чудесного изобретения твои произведения остались бы
неизвестными широкой публике. Благодаря магнитофону текст, прочитанный рано
утром, спетый вечером в театре, а потом - у друзей, через несколько дней
подхватывают в глубине Сибири, на борту кораблей, которые плавают по всему
миру, в русских и советских общинах, во всех уголках планеты. С одинаковым
пылом старики, молодые, немного позже - студенты, изучающие русский язык,
слушают и комментируют твои песни. Па концертах в стране и за границей ты с
огромным интересом обнаруживаешь, что песни, предназначенные для нескольких
близких друзей, всем известны, нравятся и каждый раз их просят на бис.
Иногда ты забываешь слово, и публика подсказывает тебе. В Париже,
Лос-Анджелесе, Нью-Йорке, Венгрии, Болгарии и Советском Союзе перед
непрерывно растущей аудиторией ты всякий раз получаешь полное подтверждение
успеха твоей работы. А ведь ты поешь один, не имея никакой другой техники,
кроме обычного концертного микрофона! Сколько зрителей побывало на твоих
концертах? Сколько людей слушали твои записи?.. Невозможно сосчитать.
Последние годы ты будешь готовиться перейти на прозу, ты напишешь
несколько рассказов и сценариев, ты мечтаешь работать над дорогими тебе
темами. Может быть, ты чувствуешь уже, что поэзия в той форме, которую ты
определил для себя с самого начала, - текст, поющийся под гитару, -стала
тесна тебе. И захочешь выйти за пределы этой формы.
Все чаще станет появляться в наших беседах вопрос о смерти. Многих
близких уже нет в живых. Ты серьезно подумываешь провести несколько месяцев
во Франции, чтобы писать там в свое удовольствие, ты поговариваешь о том,
чтобы уйти из театра, режим которого тебя все больше тяготит. Я решаю снова
переехать в свой большой дом под Парижем, чтобы ты мог там спокойно
работать.
Начало 1979 года. Я ремонтирую виллу в Мезон-Лаффите, откуда уехала
шесть лет назад, и с радостью возвращаюсь туда. А ты продолжаешь писать,
раскладывать, отдавать в перепечатку и исправлять рукописи. Я всегда
удивляюсь той бережности, с которой ты относишься к тому, что пишешь. В
самом плохом состоянии, когда все в доме может быть разбито, отдано,
испачкано, разорвано и даже выброшено в окно, никогда ни листочка не
исчезнет с твоего письменного стола. Все бумаги заботливо уложены в
разноцветные картонные папки и даже то, что, кажется, в беспорядке валяется
то там, то здесь, никогда не пропадает. Ты, щедро разбазаривающий вещи, силы
и жизнь, ни разу не потерял и не испортил ни одной страницы рукописи.
Однажды вечером ты возвращаешься поздно, и по тому, как ты хлопаешь
дверью, я чувствую, что ты нервничаешь. Я вижу тебя из кухни в конце
коридора. Ты бросаешь пальто, кепку и большими шагами направляешься ко мне,
потрясая какой-то серой книжкой. "Это слишком! Ты представляешь, этот тип,
этот француз - он все у меня тащит! Он пишет, как я, это чистый плагиат!
Нет, ты посмотри: эти слова, этот ритм тебе ничего не напоминают? Он хорошо
изучил мои песни, а? Негодяй! И переводчик мерзавец, не постеснялся!"
Мне не удается прочесть ни слова, ты очень быстро пролистываешь
страницы. Потом начинаешь ходить взад-вперед по квартире и, ударом ладони
подчеркивая рифмы, ты цитируешь мне куски, которые тебя больше всего
возмущают. Я начинаю хохотать, я не могу остановиться. Задыхаясь, я наконец
говорю, что от скромности ты, по-видимому, не умрешь и что тот, кто приводит
тебя в такое бешенство, не кто иной, как наш великий поэт, родившийся почти
на целый век раньше тебя, - Артюр Рембо. Ты открываешь титульный лист и
краснеешь от такого промаха. И, оставив обиды, ты всю ночь с восторгом
читаешь мне стихи знаменитого поэта.
Мой дед по линии отца был неисправимым гулякой. Единственный наследник
богатой московской семьи, он исчезал на несколько дней в компании цыган в
места сомнительных удовольствий и в самой что ни на есть русской манере
увязал в распутстве, чтобы затем его, терзаемого угрызениями совести,
приносил домой на руках кучер. Он передавал моего деда выездному лакею, и
тот чистил его скребницей для лошадей, отмывал, брил и одевал в чистое
белье. Потом дед посылал своего личного секретаря купить дорогое украшение
и, пристыженный, появлялся перед моей разгневанной бабушкой. И она, растаяв
от подарка, а особенно от любви к этому шальному существу, прощала ему все.
Наши отношения строятся почти по такой же схеме. Ты исчезаешь. Я об
этом узнаю. Если я за границей, я вылетаю первым же самолетом, если нет -
веду расследование и потом не посылаю за тобой кучера, а сажусь за руль и
еду. Сначала нужно оторвать тебя от случайных друзей, развязных и
прилипчивых, потом - заставить тебя сесть в машину и привезти домой. Здесь
не лакей моет и переодевает тебя в чистое, а я. Тут большое значение
приобретают размеры квартиры. Например, в узком коридоре я должна проявить
особое искусство, чтобы ты не стукался слишком сильно о стены. В большой
квартире, где мы живем уже шесть лет, мне приходится прибегать к
акробатическим трюкам. Ты бегаешь от меня по комнатам, и наконец, совершенно
обессиленные, мы все же заканчиваем процедуру переодевания. Просто
невозможно вообразить себе, до какой степени человек может перепачкаться за
несколько часов пьянки. Потом, поскольку у тебя нет личного секретаря, чтобы
купить мне подарок, ты объясняешься со мной с пустыми руками. И наверное, я
люблю тебя не меньше, чем моя бабушка любила своего взбалмошного супруга,
потому что ярость моя быстро спадает, и я легко прощаю. Ты чувствуешь, что
виноват, и обещаешь, что такого никогда больше не повторится. И, напустив на
себя побольше серьезности, я выговариваю тебе за то, что ты не подарил мне
как минимум по хорошей жемчужине за каждое свое художество.
Это было бы, наверное, очень красиво - жемчужная нитка до пупа...
Ты едешь на машине в Армению с Давидом - приятелем, который там
родился. Ни у одного из вас нет водительских прав, и едете вы, естественно,
с запасом коньяка в багажнике. Армения - это суровая красота горных пейзажей
и чистота фресок, украшающих древние монастыри...
При выезде из Москвы все трагично. Мы только что в энный раз
расстались, ты ушел из театра после страшного скандала с Любимовым. К тому
же, плохо вписавшись в поворот, вы несколько раз переворачиваетесь через
крышу и остаетесь невредимыми лишь потому, что, как ты говоришь, бог пьяных
любит. Немного собравшись с силами и заменив бутылки, разбитые во время
невольного каскада, вы снова трогаетесь в путь. Мишель - жена Давида,
которой, кстати, принадлежит машина, - уже не знает, каким святым молиться.
Я в это время еду в Париж и узник) подробности эпопеи лишь значительно
позже.
Как только попадается первый монастырь, ты неловко пытаешься
перекреститься. В третьем монастыре, уже после четвертой бутылки коньяка,
Давид с трудом удерживается от хохота: ты стоишь на коленях, в глазах -
слезы, ты громко объясняешься с высокими ликами святых, изображенных на
стенах. Накаленный до предела величественными пейзажами, красотой
архитектуры и огромным количеством выпитого вина, ты на четвереньках
вползаешь в церковь. Ты издаешь непонятные звуки, бьешься головой о каменные
плиты пола. Спьяну ты ударился в религию. Потом вдруг, устав от такого
количества разных переживаний, ты засыпаешь как убитый, распластавшись на
полу.
Это единственный раз на моей памяти, когда твое критическое отношение к
театральности православной церкви тебе изменяет. Позже, рассказывая мне эту
историю, ты заключаешь:
- Заставь дурака богу молиться - он и лоб расшибет.
У тебя два сына от второго брака - Аркадий и Никита. Когда я с ними
знакомлюсь, им примерно шесть и семь лет. Я удивлена твоим резким нежеланием
говорить о них. Я прошу тебя познакомить нас, но ты говоришь, что твоя
бывшая жена не хочет, чтобы ее дети встречались с иностранкой, да и ваши
отношения натянуты. Я чувствую, что здесь потребуется много терпения. Мне бы
очень хотелось иметь возможность общаться с твоими сыновьями - я вижу, что
ты и сам мучаешься от всего этого. И потом, мои трое мальчиков приезжают к
нам на каникулы, ты их очень любишь, но жалеешь, наверное, что твои
собственные дети не с нами.
Мой младший сын, которого тоже зовут Владимир, с первых же минут
знакомства загорается пламенной дружбой к тебе. Он, как маленький зверек,
все время жмется к твоим ногам, рассказывает тебе бесконечные истории на
языке, понятном только вам двоим, постоянно повторяет твое имя: Володя,
Володя. Однажды, как раз накануне приезда в Москву, он сломал руку, и мы
ведем его к врачу, потому что он жалуется на сильные боли. Оказывается,
спицы, вставленные в кость мясником-хирургом, внесли заражение. Значит, надо
положить его в больницу. Нам жалко на него смотреть, потому что, не говоря
по-русски, он совершенно теряется среди детей в палате. Ты договариваешься с
хирургом, чтобы его положили отдельно. Таким образом, мы можем посменно
дежурить возле него. Взамен ты даешь небольшой концерт для медсестер, врачей
и всех больных детей. Владимир гордится тобой, и его пребывание в больнице
становится приятным до такой степени, что однажды, оставив его в слезах, мы
буквально через несколько минут видим, как он организует футбольный матч в
коридоре, бьет ногой по резиновым игрушкам, возбуждая оперированных малышей,
которые прямо с капельницами вылезают из палат посмотреть, - одним словом,
устраивает полную неразбериху на этаже, где отныне ему все позволено.
Твои отношения с двумя другими моими сыновьями, Игорем и Петей, походят
скорее на сообщничество. Самый красноречивый эпизод происходит однажды,
когда, вернувшись домой, чтобы переодеться для вечера, я нахожу своих
мальчиков очень занятыми импровизацией ужина, который должен был приготовить
им ты, - в то время мы живем одни, твоя мать в отпуске на море.
Они говорят мне, что ты ненадолго отлучился, по подъедешь попозже.
Тогда я беру такси, потому что машина у тебя - "Рено-16", которую я привезла
из Парижа и на которой ты научился водить, - и отправляюсь на званый вечер
одна. Ты приезжаешь гораздо позже, в бледно-желтом свитере, с мокрыми
волосами и чересчур беспечным видом. Заинтригованная, я спрашиваю тебя, где
ты был. Ты говоришь, что объяснишь потом. Я не настаиваю. Вечер проходит,
симпатичный и теплый, но ты отказываешься петь, ссылаясь на хрипоту, чего я
раньше никогда за тобой не замечала... Я буквально теряюсь в догадках. Мы
выходим, и, когда наконец остаемся одни, ты рассказываешь, что из-за
какого-то наглого автобуса потерял управление машиной, вылетел через
ветровое стекло, вернулся домой в крови, мои сыновья заставили тебя пойти к
врачу, машина стоит в переулке за домом немного помятая, но что касается
тебя - все в полном порядке! И чтобы успокоить меня, ты быстро отбиваешь на
тротуаре чечетку.
Только вернувшись домой, я понимаю всю серьезность этой аварии: весь
перед смят, машины больше нет. Твоя голова, на которой прилизанные волосы
закрывают раны, зашита в трех местах двадцатью семью швами. Правый локоть у
тебя распух, обе коленки похожи на спелые баклажаны. Мои два мальчика не
спали, чтобы присутствовать при нашем возвращении. Они потрясены твоей
выдержкой. Особенно они гордятся тем, что не выдали вашей общей тайны.
Соучастниками вы останетесь до конца. Став взрослыми, они будут лучшими
твоими адвокатами передо мной и, как в этот вечер семьдесят первого года,
всегда будут защищать своего друга Володю ото всех и наперекор всему.
В начале нашей совместной жизни ты мечтал о ребенке. Рождение двух
сыновей, навязанное хитростями твоей жены, которая сообщала тебе об этом
лишь тогда, когда уже было поздно что-либо предпринимать, привело тебя в
отчаяние. Я же просто запрограммировала рождение сыновей, почти что день в
день, я боролась во Франции за право супружеских пар иметь желанных, а не
случайных детей и никогда не соглашалась родить ребенка - заложника нашей
жизни. Наше положение, и без того трудное, было бы совершенно невыносимым,
если бы между нами было маленькое существо. Он был бы не связью, а
препятствием, он воплотил бы в своем существовании все противоречия,
которыми мы болели. Мотаясь между Востоком и Западом, он никогда не смог бы
найти своих настоящих корней. Надо сказать, что семья твоей бывшей жены
долгие годы внушала тебе, что нервная болезнь, которой тогда страдал твой
старший сын, есть следствие твоего алкоголизма. Но даже когда выяснилось,
что это не так, тебе не удалось уговорить меня. Достаточно было нас двоих,
чтобы тащить на себе проблемы нашей семьи, и конец нашей с тобой истории
подтвердил правильность моего отказа. Остаться без отца в тринадцать лет
было для меня раной, от которой я больше всего страдала в жизни.
Ребенку, о котором ты мечтал, могло бы быть от одиннадцати до года в
июле восьмидесятого.
В холле гостиницы "Европейская" в Ленинграде возвышается расшитый
золотом портье. Всюду - остатки былой роскоши: красные ковры, хрустальные
люстры, бронза, изуродованная электрическими лампочками, рассеивающими
желтоватый свет. И к сожалению, по всей гостинице - неоны, ослепляющие и
мрачные, режут глаз на фоне остального великолепия. В довершение картины то
здесь, то там попадается чуть ли не кухонная мебель с пластиковым покрытием.
Зато вдруг увидишь иногда какое-нибудь очень красивое трюмо, обычно - в
стиле ампир, дающее представление о том, чем была эта гостиница в свое
время. Мы с удовольствием останавливаемся здесь. В гостинице хорошая кухня,
и потом она очень удачно расположена: в самом центре города, совсем рядом со
Смольным. Здесь у нас много друзей - писателей, композиторов, художников. Мы
проводим нескончаемые белые ночи в прогулках по проспектам, огибающим
роскошные дворцы. Мы подолгу останавливаемся перед Адмиралтейством, где
заседал некогда мой прадед - адмирал Балтийского флота. Тебе не надоедают
мои рассказы, ты гордишься тем, что мои корни так глубоко уходят в русскую
землю, твои друзья тоже слушают с интересом. В заключение я нарочно
спрашиваю их, не является ли случайно партийный секретарь Ленинграда товарищ
Романов потомком императорской семьи? Он - твой заклятый враг, он питает к
тебе личную ненависть, которая всегда отравляла тебе выступления в
Ленинграде или в Ленинградской области, даже когда ты приезжал на гастроли с
театром. Я слышала много отзывов о Романове - и право же, редко кого так
разделывали в пух и прах, как этого товарища. Говорят, что фамилия стоила
ему поста Генерального секретаря, которого он упорно домогался. Я не могла
не улыбнуться, узнав о том, что его прокатили.
С течением лет гостиница "Европейская" утратила свое спокойствие из-за
нашествия финнов. Целыми автобусами они пересекают границу и буквально
захватывают город. В пятницу вечером в ресторане невозможно найти свободного
места, в гостиничном баре яблоку негде упасть. Мужчины и женщины сначала
опираются на стойку, а потом уже цепляются за нее. И все методично
накачиваются водкой. Как только один падает, следующий занимает его место.
Находя зрелище отвратительным и не особенно педагогичным для тебя, я
направляюсь к выходу. Здесь портье на пару с каким-то дюжим малым уже
загружают бесчувственные тела в автобус, состояние которого после поездки
противно себе представить. Раза два или три ты оборачиваешься, и я замечаю в
твоих глазах огонек зависти. Ты перехватываешь мой взгляд и не можешь
удержаться от смеха. Я беру тебя под руку, и мы весело отправляемся гулять.
У тебя есть тайная страсть к. одному человеку, которым я сама глубоко
восхищаюсь. Однажды, весь сияя от радости, ты сообщаешь мне, что Святослав
Рихтер ждет нас к чаю. Я редко видела, чтобы у тебя так светились глаза. Ты
чрезвычайно старательно выбираешь что надеть и все время спрашиваешь меня,
который час. Нам и вправду оказана великая честь. С Рихтером мало кто
встречался у него в доме - он очень замкнутый человек и привык к
одиночеству, к тому же он почти все время на гастролях. Ты польщен тем, что
твои песни, твоя работа в театре нравятся ему. Это приглашение - своего рода
признание. Ты, уличный мальчишка с Мещанки, композитор, не умеющий записать
ноты, приглашен самым великим пианистом своей страны - какое счастье! Я
познакомилась с Рихтером в Париже у моей сестры Одиль Версуа, его давней и
страстной поклонницы и близкой подруги. Я тоже робею, поскольку, за
исключением этой короткой встречи, я видела его лишь как восторженная
зрительница на концертах.
Как дети, мы переглядываемся, прежде чем войти в подъезд красивого дома
в центре Москвы, где он живет. Мы поднимаемся по лестнице и звоним. Ты не
успеваешь опустить рук, старающихся пригладить непослушные волосы, как дверь
открывается. Ты так и остаешься стоять - руки вверх. Седовласый великан с
мягкими голубыми глазами протягивает тебе ручищи, и невозможно себе
представить, что эти огромные пальцы умеют скользить по клавишам, заставляя
их так удивительно звучать! Мы входам в очень большой светлый зал. Здесь
стоят два черных рояля, несколько банкеток вдоль стены. На полу разбросано
конфетти, разноцветный серпантин цепляется за ноги. На банкетках - бумажные
колпаки, свистульки и маски напоминают о том, что только-только кончился
праздник.
- Сегодня ночью я принимал моих сокурсников по консерватории - всех,
кто остался в живых, ведь столько лет прошло. Мы веселились всю ночь, играли
в шарады... Разве теперь умеют так веселиться? Идемте, моя жена ждет вас.
После большого зала по-восточному убранная комната, где накрыт чай,
кажется особенно уютной. Красивая женщина, одетая в темный шелк, здоровается
с нами глубоким голосом оперной певицы. Я замечаю, что ты слегка покраснел.
Сжимаешь и разжимаешь пальцы, твой голос, еще более хриплый, чем обычно,
выдает волнение. Мы пьем янтарный чай из старинных фарфоровых чашек и едим
тающее во рту домашнее печенье. В разговорах о том о сем мы давно Проводам
время. И, волоча за собой несколько ленточек серпантина, приставших к обуви,
мы спускаемся по лестнице, все еще находясь во власти волшебства.
В восемьдесят четвертом году я буду присутствовать в Париже на
репетиции Рихтера. Когда маэстро поднимется, я подойду к нему, и мы
посмотрим друг на друга долгим взглядом. Своими сильными руками он возьмет
меня за плечи, печально улыбнется и тихо скажет:
- Нужно всегда быть готовым умереть. Это - самое важное.
Единственный поэт, портрет которого стоит у тебя на столе, - это
Пушкин. Единственные книги, которые ты хранишь и время от времени
перечитываешь, - это книги Пушкина. Единственный человек, которого ты
цитируешь наизусть, - это Пушкин. Единственный музей, в котором ты бываешь,
- это музей Пушкина. Единственный памятник, к которому ты приносишь цветы, -
это памятник Пушкину. Единственная посмертная маска, которую ты держишь у
себя на столе, - это маска Пушкина.
Твоя последняя роль - Дон Гуан в "Каменном госте". Ты говоришь, что
Пушкин один вмещает в себе все русское Возрождение. Он - мученик, как и ты,
тебе известна каждая подробность его жизни, ты любишь людей, которые его
любили, ты ненавидишь тех, кто делал ему зло, ты оплакиваешь его смерть, как
будто он погиб совсем недавно. Если воспользоваться словами Булгакова, ты
носишь его в себе. Он - твой кумир, в нем соединились все духовные и
поэтические качества, которыми ты хотел бы обладать.
... На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля -
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дольную трудов и чистых нег.
Когда небо розовеет, позолоченные купола церквей вырисовываются на нем
китайскими тенями и легкий туман поднимается над рекой, ты любишь побродить
по городу.
Тепло одевшись, мы собираемся пройтись по бульварам, поклониться
Пушкину. Мы гуляем по аллеям, обрамленным по обе стороны небольшими
старинными особняками пастельных тонов и восхитительными коваными решетками.
Здесь растут последние большие деревья в Москве. Гуляя, мы всегда
оказываемся в одних и тех же местах, впрочем, это почти все, что осталось от
старого города: Садовое кольцо, бульвары, Арбат. Эти улицы и переулки полны
очарования. На Арбате мы пытались когда-то найти квартиру, но тщетно.
Как-то раз мы гуляем по Садовому кольцу, и я наконец нахожу дом моих
родственников по отцовской линии. По описаниям одного старого московского
приятеля моего отца нам удается вычислить то место, где раньше стоял дом, -
это там, где находится памятник Маяковскому, несколько новых домов и
"Современник". Как же мы были удивлены, узнав, что театр был построен прямо
на месте особняка, где родился мой отец!... Теперь сломали и театр.
Мы часто ходим на Центральный рынок - тоже по бульварам: нам очень
нравятся здешняя атмосфера, шумы и резкие запахи. Здесь можно купить у
краснощеких баб разноцветные грибы, свежий творог, яйца, даже иногда -
домашнее масло, мед и разные крашеные деревянные игрушки. Зимой - яблоки,
сморщенные, как и старухи, которые их продают, но такие вкусные, если их
запечь в духовке с куском свинины или уткой. В этой части города есть еще
хорошие рестораны - "Армения", "Узбекистан", "Арагви", "Пекин", где мы
устраиваем целые пиршества, а потом возвращаемся домой пешком, объевшиеся и
довольные. Иногда мы идем на Красную площадь, особенно в разгар зимы, когда
на фоне снега выступает собор Василия-Блаженного, у которого купола похожи
на большие разноцветные леденцы. Здесь в 1889 году крестили моего отца. Мы
любим ходить в зоопарк. Мне он кажется самым красивым с мире, потому что я
его хорошо знаю - мы живем неподалеку. Когда у нас есть немного времени и
открыта площадка молодняка, мы не можем оторваться от этих зверушек, невинно
играющих друг с другом: здесь и волчата, и ягнята, и тигрята, и медвежата.
Глядя на них, можно представить себе, каким был бы рай, если бы он
существовал. Немного дальше мы находим наших любимиц - двух пум с
серо-голубыми глазами, спокойная величавость которых вдруг нарушается
стремительностью прыжка. С необыкновенной легкостью они достигают высоких
веток мертвых деревьев, где они спят целыми днями, свесив вниз хвосты. Мы
никогда не забываем заглянуть к волкам, таким несчастным в клетках, где они
беспрерывно ходят по кругу, - скорее для того, чтобы бросить им братский
взгляд, чем чтобы восхищаться ими.
Другой маршрут ведет нас на Новодевичье кладбище. Здесь похоронены
многие великие люди России. Как и все православные кладбища - это чудесный
сад. Нет ничего печального или холодного в этом пространстве, где мы бродим,
перебирая имена, обрывки стихов или музыки. Мы всегда подолгу стоим у могилы
Чехова, для меня - одного из самых великих. Ему я особенно благодарна за то,
что он мне дал самое сильное счастье в моей театральной жизни, когда я
играла в "Трех сестрах" с моими сестрами Одиль Версуа и Элен Валье. И ведь,
снимаясь в фильме о Чехове - "Сюжет для небольшого рассказа", - я встретила
тебя, полюбила и вышла за тебя замуж...
Но самый любимый, не меняющийся с годами маршрут проходит через
несколько домов за городом. Мы идем поприветствовать старого физика,
покровителя искусств - академика Капицу. У него дома стоит "вертушка", и он
может напрямую разговаривать с великими мира сего - вещь невозможная для
обычного смертного. Благодаря ему много раз удавалось в самой крайней
ситуации спасти спектакль. Его взгляд остается в моей памяти, удивительно
нежный и сияющий.
Иногда мы идем на дачу к Пастернаку. Здесь нас принимает Бриджит
Анжерер - молодая французская пианистка, ученица хозяина дома, Станислава
Нейгауза, твоего собрата по саморазрушению. Этот дом хранит в себе сокровища
ослепительной и трагической эпохи двадцатых-тридцатых годов. Мы вместе идем
на Переделкинское кладбище поклониться могиле Пастернака. Он так и не
сдался, его профиль на барельефе выражает гордость и решимость, которые были
присущи ему всю жизнь.
Потом мы делаем крюк через заваленную всяким хламом, но уютную дачу
Беллы Ахмадулиной. Атмосфера здесь совершенно иная. Чувствуется, что внешний
вид дома не имеет никакого значения для хозяев. Мебель здесь совершенно
случайная, чистота сомнительная. Кошки и собаки играют прямо на кроватях с
детьми поэтессы. На стене прикноплена немного скрючившаяся фотография - это
двое очень близких друзей: Булат Окуджава в черном костюме и его жена с
начесом и в короткой юбке. Как говорит Булат: "Это когда мы были старыми, в
шестидесятом!" Булатик, как мы между собой его называем, - твой "первый в
связке". Он первым нарвался на неприятности автора-композитора и
исполнителя, профессии, которая не являлась таковой в СССР. Он был одним из
немногих, кто всегда тебя поддерживал и защищал.
Когда мы не находим Беллу, старая бабка, которая сидит с детьми,
импровизирует обед из того немногого, что у нее есть. Мы едим все вместе -
дети и взрослые, кошки и собаки. Получается очень вкусно. Если Белла дома,
все затихает и лишь только слушает. Звучит ее неподражаемый голос, бледное
трагическое лицо поднято к небу, шея напряжена, вены как будто готовы
лопнуть - это и боль, и гнев, и любовь. Выпив немного вина, она разражается
веселым и свежим смехом, и время, остановленное на какой-то момент ее
талантом, потекло вновь. Мы прощаемся и спускаемся к реке. Ты берешь меня за
плечи, и мы долго сидим лицом к закату. В завитках реки отражается розовое
небо, вечерние звуки распространяются в чистом воздухе, ты ищешь мою руку.
Это - покой.
В конце длинной равнины, у самого горизонта, прямо перед нами маячит
граница. Я тайком наблюдаю за тобой, ты сидишь очень прямо, не прислоняясь к
спинке сиденья, и немигающими глазами смотришь вперед. Только ходят желваки
и побелели пальцы сцепленных рук. От самой Москвы мы ехали очень быстро.
Разговор становился все более увлеченным и по мере нашего продвижения на
Запад переходил в монолог. А теперь и ты замолчал. Я тоже сильно волнуюсь. У
меня в голове прокручиваются всевозможные сценарии: тебя не выпускают,
задерживают или даже запирают на замок прямо на границе, и я уже воображаю
себе мои действия - я возвращаюсь в Москву, нет, во Францию, нет, я остаюсь
возле тюрьмы и объявляю голодовку - чего только я себе не напридумывала! Мы
курим сигарету за сигаретой, в машине нечем дышать. Наконец, пройдены
последние километры. Я сбрасываю скорость, мы приехали. Я вынимаю из сумочки
паспорт, страховку, документы на машину и отдаю все это тебе. Ты сильно
сжимаешь мне руку, и вот мы уже останавливаемся возле пограничника. Этот
очень молодой человек делает нам знак подождать и исчезает в каком-то
здании, где контражуром снуют фигуры. Мы смотрим друг на друга, я стараюсь
улыбнуться, но у меня что-то заклинивает. Молодой человек машет нам с
крыльца, я подъезжаю к зданию, резко скрежетнув тормозами. Мы оба очень
бледны. Я не успеваю выключить двигатель, как вдруг со всех сторон к нам
кидаются таможенники, буфетчицы, солдаты и официантки баров. Последним
подходит командир поста. Вокруг - улыбающиеся лица, к тебе уже вернулся
румянец, ты знакомишься с людьми и знакомишь меня. И тут же пишешь автографы
на военных билетах, на ресторанном меню, на паспортах или прямо на
ладонях... Через несколько минут мы оказываемся в здании, нам возвращают уже
проштемпелеванные паспорта, нас угощают чаем, говорят все наперебой. Потом
все по очереди фотографируются рядом с нами перед машиной. Это похоже на
большой семейный праздник. Повеселев, мы едем дальше. И еще долго видно в
зеркальце, как вся погранзастава, стоя на дороге, машет нам вслед. Мы
обнимаемся и смеемся, пересекая нейтральную полосу. Ту самую нейтральную
полосу...
Поляки держат нас недолго, и, как только граница скрывается за
деревьями, мы останавливаемся. Подпрыгивая, как козленок, ты начинаешь
кричать изо всех сил от счастья, от того, что все препятствия позади, от
восторга, от ощущения полной свободы. Мы уже по ту сторону границы, которой,
думал ты, тебе никогда не пересечь. Мы увидим мир, перед нами столько
неоткрытых богатств! Ты чуть не сходишь с ума от радости. Через несколько
километров мы снова останавливаемся в маленькой, типично польской деревушке,
где нас кормят кровяной колбасой с картошкой и где крестьяне смотрят на нас
с любопытством - их удивляет наша беспечная веселость счастливых людей.
Мы едем дальше, и все совсем наоборот, чем в твоей песне, где человек
умоляет не уводить его из весны, мы едем на Запад, весна увлекает нас за
собой, деревья покрываются бледно-зеленой дымкой, сквозь прошлогоднюю траву
уже пробивается новая, пригревает еще робкое солнце. Ты вслух сочиняешь
стихи. Это будет поэма о первом путешествии. Ты комментируешь все, что
видишь, совсем как азиатский акын. Мы приближаемся к Варшаве, и тон
становится драматическим. Сначала идут сюрреалистические описания
абстрактных картин, образуемых на ветровом стекле раздавленными мошками,
потом в твоем воображении перед нами возникают, как часовые, солдаты второй
мировой войны, и, наконец, на берегу Вислы ты просишь меня еще раз
остановиться. Ты долго разглядываешь город-мученик и рассказываешь мне, как
два нескончаемо долгих дня Красная Армия ждала на этом самом берегу реки,
пока в городе не завершится бойня, - таков был секретный приказ. Тогдашнее
советское правительство, иначе говоря Сталин, хотело, чтобы во главе
государства оказались только польские коммунисты, прошедшие подготовку в
Москве. Поэтому не следовало мешать уничтожению местных коммунистов.
Известный польский актер Даниэль Ольбрыхский однажды вечером пробрался
в Театр на Таганке через форточку, чтобы посмотреть на тебя в "Гамлете".
Билета у него, конечно же, не было, а спектакль уже начался, и двери
закрылись. Он был поражен тогда твоим мастерством, а потом перевел твои
песни и исполнял их перед польскими слушателями. Даниэль - неутомимый борец
и всегда оказывается в самой гуще всех государственных дел. Сегодня мы
должны ему позвонить, как только станем подъезжать к Варшаве, чтобы он нас
встретил и отвез к себе. Мы заходим в первую попавшуюся гостиницу, говорим
по телефону с Моникой, его женой. С ней мы пока не знакомы. Она сообщает,
что Данек снимается в Лодзи, это несколько сот километров от Варшавы, и что
он будет поздно вечером, а она сама сейчас же выезжает нас встретить. В
ожидании мы пьем кофе в баре гостиницы. Через некоторое время к нам подходит
красивая рыжая женщина, которая почему-то страшно нервничает. Приехав в их
дом, где все уже готово к приему гостей, мы понимаем, что произошло нечто
ужасное. Позже выяснилось, что гостиница, из которой мы позвонили,
совершенно случайно оказалась местом, где Данек в это же самое время
проводил вечер в приятной компании. Несмотря ни на что, твое прибытие
удалось отпраздновать. Все твои польские друзья пришли тебя обнять - Вайда,
Хофман, Занусси и столько других, которые по-настоящему знают и любят тебя.
Вечеринка кончается очень поздно. На следующий день мы в стремительном темпе
пробегаем по центру Варшавы, ты бросаешь в кружку для пожертвований на
реконструкцию старого города горсть монет, а я - одно из моих колец, как это
делают поляки. Затем Данек садится в машину и едет впереди нас со скоростью
сто восемьдесят километров в час по дороге на Запад. Я кое-как поспеваю за
ним. 'В нескольких километрах от границы с Восточной Германией мы обнимаемся
на прощанье.
Еще несколько раз мы будем в Варшаве, и каждый приезд будет
удивительным, как и все эти люди, стремящиеся вновь обрести достоинство.
... После бесконечных объяснений Данеку удастся получить визу и
приехать в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое июля 1980 года в
Москву. Мы снова соберемся в нашей квартире, где все по-прежнему, только нет
тебя. Мы будем долго говорить, и я пообещаю исполнить их просьбу: прядь
твоих волос и горсть земли с твоей могилы ныне захоронены на родине людей,
которые любили тебя и которым ты отвечал тем же.
Из-за твоего несгибаемого патриотизма все, что хоть сколько-нибудь
могло задеть образ России, причиняло тебе боль. Что касается событий в
Польше, как раньше в Венгрии и Чехословакии, то здесь были и споры, и
горькая критика, и осуждение. Но вот события в Афганистане вызвали в тебе
отвращение. И такую боль - словно ты осознал наконец предел переносимого
ужаса. Надо сказать, что документальные кадры, которые ты видел за границей
по телевизору, действительно были ужасны: афганская девочка, сожженная
напалмом, как маленькая вьетнамка, и лица солдат... На этот раз это были не
те смущенные и растерянные лица танкистов, оккупировавших Будапешт или
Прагу. Мы узнали потом, что в Афганистане экипажи танков сменялись каждые
двадцать четыре часа - столько было случаев депрессии и помешательства.
Нет, в восьмидесятом году у грязной войны больше не было человеческого
лица. Это будет твоей последней горестью.
Однажды вечером в Париже мы возвращаемся после репетиции "Гамлета",
которого ты должен играть через несколько дней в Шайо, и попадаем в огромную
пробку. Час пик в самом разгаре. Мы застряли и уже минут двадцать стоим
возле Безонского моста. Вдруг какой-то парень, явно не в себе, цепляет
мотоциклиста, стаскивает его на асфальт и, словно в приступе безумия,
ожесточенно набрасывается на мотоцикл. У него окровавлены руки. Он бросается
на машины, бьется головой в стекла. В ярости он открывает дверцу соседней
машины, вытаскивает оттуда пассажирку и начинает ее душить. Мужчины
бросаются к нему, перепрыгивая через капоты - машины стоят впритык. Ты
порываешься выскочить, я повисаю на тебе и кричу.
- Не надо, ты - советский, ты не можешь быть замешан в драке!
Ты пытаешься вырваться, но уже приехала полиция, сумасшедшего
связывают, и в несколько секунд все кончено.
Ты с горечью смотришь на меня:
- Даже здесь я не имею права вести себя как свободный человек!...
Сидя на полу на больших подушках, мы смотрим "Тимона Афинского" в
мастерском исполнении актеров Питера Брука.
Тебя моментально захватывает трагическая красота здания, в котором идет
спектакль. Несколько лет назад театр сгорел, и после пожара остались лишь
голые стены. Здание не стали восстанавливать, только заново настелили пол, и
все пространство превратилось в огромную сцену, где актеры как бы
смешиваются с публикой и от этого зрители напоминают детей, усевшихся в
круг, чтобы послушать сказку. Такая обстановка как нельзя лучше подходит для
представления шекспировских пьес. А в этой, которая обычно кажется слишком
длинной, вдруг возникают одна за другой сцены такого богатства и
совершенства, что публика просит повторить их на бис. Между тем мы сидим вот
так, прижавшись друг к другу, уже больше трех часов. Ты в восторге, ты
кричишь: "Браво!" - и, когда зал пустеет и невысокий человек с сигами
глазами и всклокоченными седыми волосами направляется через сцену к нам, ты
бросаешься его обнимать. Питер Брук - настоящий англичанин, несмотря на
русское происхождение, и твой порыв его не на шутку пугает. Он и так весь
красный, а уж тут становится прямо-таки ярко-фиолетовым. Оправившись от
изумления, он представляет актеров, которых ты тоже долго поздравляешь.
Потом Питер просит тебя спеть. Теперь приходит твоя очередь краснеть от
удовольствия. Ты бежишь к машине за гитарой, все актеры располагаются на
скамейках вдоль стен и на полу. В опустевшем театре, где витает золотистая
дымка пыли, громче звучит твой голос, заполняя пространство глухими
раскатами русских слов. Я вглядываюсь в изможденные усталостью лица, на
которых после спектакля остались, кажется, одни глаза. Актеры все как один
застыли в напряженных позах, подались вперед, стараясь не упустить ни слова,
ни ноты из песни. Но кто меня буквально потрясает - это сам Питер: в течение
всего импровизированного концерта он не отрываясь смотрит на тебя полными
слез глазами и восторженно улыбается. И когда час спустя мы выходим из
театра, ты говоришь мне:
- Я впервые пел на Западе. Вот видишь, это вполне возможно. Меня хорошо
слушали.
В глубине двора, в здании, напоминающем старинную конюшню, ты уже
несколько дней записываешь свою первую заграничную пластинку. Договорились в
два счета. Ты отдал им авторские права на двадцать пять песен, а фирма "Шан
дю Монд" берет на себя всю техническую организацию дела - и, надо сказать,
это было достаточно смело с ее стороны, потому что она выпускает пластинки
советских артистов, и за подобный шаг на нее, конечно же, могли посыпаться
упреки. Фирма берет на себя абсолютно все - от записи песен до продажи
пластинки.
Мы не спим ночей, и оба - в состоянии крайнего возбуждения. Наш друг
Костя Казанский, который перевел твои песни и пел их, - артист, очень
популярный в Болгарии, позже вынужденный уехать из своей страны, - с любовью
занялся аранжировкой. Приглашены лучшие: Клод Пави - гитара и Пьер Морейон -
бас. Вы записываете двадцать две песни. Звукооператор Робер Прюдон работает
точно и талантливо. Впервые твой голос не заглушается оркестром, а даже
наоборот, гитары подчеркивают твой особый речитатив, и проигрыши удивительно
подходят к словам. Эти музыканты, не зная ни единого слова по-русски,
аккомпанируют так, как если бы они сами пережили все, о чем ты поешь. Они
все поняли.
Мы проводим несколько дней, не выходя из студии. Это настоящее счастье.
Редко твое воодушевление до такой степени передавалось всем остальным.
Вероника - Костина жена, певица с волнующим глубоким голосом, - тоже здесь,
мы по очереди выполняем обычную работу поклонниц - подаем кофе, бегаем за
сандвичами и сигаретами и всегда оказываемся под рукой, чтобы аплодировать
удачно записанной песне. Работа у вас тяжелая, но такая приятная, что эти
несколько дней пролетают галопом, и долгожданная пластинка наконец готова.
Фотографии на внутренней стороне обложки были сделаны во время записи. Ты и
Костя - оба бородатые - похожи на потерпевших кораблекрушение. Глаза у вас
покраснели от усталости, но вы блаженно улыбаетесь. Тексты перевела наша
подруга Мишель Кап, она десять лет жила в СССР и знает все твои песни. Мы
воспользуемся этими переводами, чтобы через некоторое время устроить твой
сольный концерт в Элизе-Монмартр. К нашему крайнему удивлению, этот зал,
представлявшийся нам слишком большим, потому что мы никак не рассчитывали,
что народ повалит толпами, оказался вдруг тесным. Здесь собралась вся
советская колония Парижа с женами и детьми и довольно много студентов,
изучающих русский. Но что самое удивительное, сюда пришли и обычные зрители,
быть может привлеченные русским именем на афише. Мы так никогда и не узнаем,
кто они, но, судя по аплодисментам, концерт им понравился.
Я поднимаюсь на сцену вместе с тобой и попадаю в пятно света, пока
читаю французский перевод твоих песен. Потом мое световое пятно исчезает, и
видно только тебя. Меня всю трясет. Я страшно волнуюсь за тебя и чувствую,
что мы так близки с тобой сейчас! Впервые мы вместе на сцене. Ты играешь, не
жалея сил, и, когда после многочисленных исполнений на бис ты скрываешься за
кулисами, у тебя в кровь сбиты пальцы.
Потом ты поешь несколько песен в большом концерте в Сен-Дени. В другой
раз ты участвуешь в спектакле на большом помосте на празднике газеты
"Юманите". Здесь творится что-то невообразимое. Двести тысяч человек
расположились на газоне. Все ждут рок-группу, и, когда ты появляешься один с
гитарой, толпа свистит. Но ты начинаешь с "Охоты на волков", и твой голос
гремит через усилители. По толпе проносится короткий шепот, и через
несколько минут наступает внимательная тишина, лишь в отдалении шумит
ярмарка.
Закончив выступление, ты кланяешься под гром аплодисментов и идешь в
глубину сцены, ко мне. У тебя за спиной волнуется человеческое море. Ты
доволен и с гордостью говоришь мне: "Я мог бы петь сколько угодно - им было
интересно слушать меня".
Максим Лефорестье - наш друг, который познакомился с тобой во время
поездки в СССР и написал предисловие к твоей первой пластинке, - приглашает
нас пообедать к себе домой. С лукавым видом взяв гитару, он поет нам твои
песни по-французски. Он перевел тексты, чтобы устроить нам сюрприз. Ты тут
же начинаешь работать и, многократно повторяя слова, наконец вполне сносно
произносишь французский текст. С твоим слухом и чувством ритма ты быстро
выучиваешь французский настолько, чтобы объясняться без переводчика. Работа
Максима Лефорестье не пропадет даром, и твоя третья пластинка, записанная с
Париже при помощи моего старого приятеля Жака Уревича, будет начинаться с
каждой стороны с песни на французском.
Твои концерты в США будут еще более удивительными. Ты даже произнес
несколько фраз на ломаном английском к великой радости американских
зрителей.
В Москве ты часто вынимаешь свои пластинки из укромного места, где они
спрятаны (потому что их у нас тащили десятками), раскладываешь их на ковре,
долго рассматриваешь, иногда ставишь какую-нибудь на проигрыватель, и глаза
у тебя подергиваются грустью:
- Как это здорово сделано, почему нельзя так же хорошо записывать
здесь, чтобы публика могла слушать меня С этим качеством звука? Почему я не
могу выбирать песни без цензоров, ничего не опасаясь? Почему?
Когда слушаешь сотни написанных тобой баллад, маршей, лирических тем,
приходишь в негодование при мысли, что ты так никогда и не был признан как
композитор. Официальные лица не считают тебя таковым - вот и все. И то же
самое - со стихами. Не окончив консерваторию, ты не можешь быть
композитором. Не окончив литературный институт, ты не можешь считаться
поэтом. Не имея печатных работ, ты не можешь вступить в Союз писателей. И
так далее. Порочный круг замыкается с безжалостной логикой. Человек, самый
известный в СССР, ты сидишь на полу и грустно разглядываешь три конверта с
пластинками, разложенные на ковре в большой комнате.
На улице, где находится театр "Эберто", стоит небольшое светлое здание.
Здесь за фасадом прячутся ночной ресторан и небольшая гостиница. На втором
этаже уже много лет живет человек, который относится ко мне как к дочери, -
русский цыганский барон в Париже Алеша Дмитриевич. Этот титул он, возможно,
присвоил себе сам, но величавость и царственная манера держаться у него
соответствующие. И потом, он как никто умеет заставить рыдать свою гитару,
голос его, кажется, прорывается из самой глубины человеческого страдания и
неизменно очаровывает ночных красавиц. После бесконечных праздников, которые
мы устраиваем все эти месяцы, пока играем в "Трех сестрах", все друзья семьи
Поляковых проводят ночь у Жана Пиона - владельца ресторана, которого мы с
нежностью называем нашей пятой сестрой. Алеша, влюбившись в атмосферу этого
дома, поселился здесь в маленькой комнатке на втором этаже.
Однажды мы приходим сюда днем. Дверь долго не открывают, потому что это
необычное время для ночных завсегдатаев. Через несколько минут все же
щелкает замок и /щерь открывается. Хрупкая фигурка отходит в тень и
исчезает. С прошлой ночи остался такой сильный запах пепла, пота и духов,
что нечем дышать. Подруга Алеши - молодая светловолосая и бледная
француженка, которая из любви к нему проводит ночи, переодевшись в цыганку,
- говорит приглушенным' голосом: "Он сейчас спустится, подождите здесь,
наверху очень тесно".
Ты сгораешь от нетерпения. Ты уже давно слушаешь его пластинку, которую
я привезла в Москву. Ты знаешь все связанные с ним истории и анекдоты: ночи,
проведенные им, моим отцом и Кесселем в кабаре, советы Алеши: "Никогда не
пей водки, когда нюхаешь кокаин", - мне было в ту пору тринадцать лет. Когда
у Дмитриевичей украли все их богатства и я дала им денег, они приняли мой
подарок молча - цыгане берут деньги как должное.
Алеша спускается, отрывистый кашель предваряет его появление. В темноте
кабака лишь солнечный луч просачивается с улицы и танцует в табачном дыму.
Ты стоишь в профиль ко мне, я вижу твои прозрачные глаза, слышу, как ты
дышишь. В тот момент, когда ноги Алеши попадают в луч света, начинается как
будто замедленная съемка. Потом мы видим его лицо, натянутую на скулах
смуглую кожу, исполосованную тысячью морщин, которые разбегаются от глаз -
черных, блестящих и пронзительных. Глядя в упор друг на друга, вы беретесь
за гитары - так ковбои в вестернах вынимают пистолеты - и, не сговариваясь,
чудом настроенные на-одну ноту, начинаете звуковую дуэль.
Утонув в большом мягком кресле, я наблюдаю за столкновением двух
традиций. Голоса накладываются: один начинает куплет, второй подхватывает,
меняя ритм. Один поет старинный романс, с детства знакомые слова - это
"цыганочка". Другой продолжает, выкрикивает слова новые, никем не слышанные:
... Я - по полю вдоль реки!
Света - тьма, нет Бога!
А в чистом поле - васильки
И дальняя дорога...
Вы стоите совсем близко друг к другу, и теперь я вижу в полоске света
два упрямых профиля с набухшими на шее венами. Потом вдруг - одно движение
руки: постой, послушай... И жалуется гитара; и мы тонем в ее плаче. Солнце
теперь светит с другой стороны, скульптурно вырисовывая ваши лица, потом и
они уходят в тень, и видно лишь светлое дерево гитар и ваши такие разные
руки, пальцы, рвущие струны. Уважение друг к другу, возникшее с первых минут
знакомства, останется у вас на всю жизнь. В противоположность остальным
членам семьи Дмитриевичей Алеша единственный ни разу не взял денег, которые
ты швыряешь безумными ночами направо и налево: на следующий день он
возвращает тебе эти деньги, аккуратно запечатанные в конверт.
Однажды Алеша взял колоду карт и протянул ее мне: "Вытащи две. - И,
посмотрев карты, сказал своим глухим голосом: - Туз червей, девятка пик -
любовь, смерть..."
На нашем фото в рамке приколот червовый туз. Фотография так и осталась
висеть на стене,
Мой отец, певший семь сезонов в опере Монте-Карло, чуть не спустил все
свое состояние в казино - недалеко было ходить. Как он говорил, в случае
проблемы с жильем мы можем поселиться прямо в казино, которое, по его
мнению, уже отчасти принадлежало ему - столько он просадил там денег.
В одно прекрасное утро мы едем в Геную, где должны сесть на пароход. В
Монте-Карло я хочу показать тебе это казино.
Я робко спрашиваю, можно ли войти посмотреть. Улыбающийся привратник
отвечает, что можно даже сыграть. Это не входило в мою программу, но,
перехватив твой умоляющий взгляд, я говорю:
- Ладно, пошли, но ты ведь знаешь, у нас мало наличных денег и поэтому
мы будем играть символически.
Зал выглядит днем немного печально. Никого нет, кроме нескольких
старичков, которые пришли попытать счастья. Я с нежностью думаю о моем отце,
который, как и всякий уважающий себя русский человек, оставался игроком до
последнего дня.
Мы берем жетоны и, не зная правил, - ты потому, что в СССР нет казино,
я - потому, что всю жизнь избегала таких заведений из-за наследственной
склонности к игре, - начинаем смотреть, как играют за разными столами.
На своем непонятном французском языке ты обращаешься к крупье: "Ставьте
три". И бросаешь все свои жетоны на поле. Крупье ставит их на тридцать три,
ты хочешь его поправить, повторяя: "На три". Я тебя удерживаю, он понял - на
тридцать три - и уже запустил рулетку. Лицо у тебя напряжено, даже трагично
- можно подумать, что речь идет о твоей жизни. Глядя на тебя, я вспоминаю
выражение лица одного из героев Достоевского. Тебя внезапно захватила
страсть к игре - прямо здесь, в этом неосвещенном зале, утром, с тремя
играющими от скуки чистенькими старичками в качестве партнеров. У тебя это -
первый раз, ты вошел в раж.
Шарик подпрыгивает, падает, еще немного катится - эти секунды кажутся
тебе вечностью - и останавливается, наконец, на... тридцати трех.
Ты рычишь от восторга к удивлению присутствующих. Крупье сгребает
жетоны и продвигает их к тебе. Ты протягиваешь руку, чтобы поставить всю эту
кучу на другой номер, но я хватаю тебя за ремень и с силой тяну назад.
Рассерженный, ты отбиваешься, но сил у меня много, и я вытаскиваю тебя из
зала, уговаривая, что пусть этот ход лучше будет первым и последним, что это
и так слишком шикарно - сразу выиграть столько денег в первый же раз. Кассир
выдает тебе пачку разноцветных купюр, и ты выходишь из казино, держа выигрыш
в руке, как букет цветов. Портье тебя поздравляет, ты счастлив, у меня
отлегло от сердца.
В другой раз попытка заканчивается не так славно. Мы садимся в самолет
цыплячьего цвета и летим в Лас-Вегас. До тебя невозможно дотронуться - бьет
электричеством. Путешествие и так удивительно, но Лас-Вегас - это шоу,
рекламы, пустыня, игра, и ты грезишь о нем с самого приезда в Соединенные
Штаты. В аэропорту мы встречаем людей несвежего вида, помятых, небритых,
вконец проигравшихся, и только женщина в клетчатых шортах рассказывает всем
вокруг, как она выиграла состояние. Может быть, ей просто платят за рекламу.
Сорок пять градусов в тени. После утомительного туристского дня мы
стоим перед игровыми автоматами. Здесь их можно видеть повсюду - даже в
туалетах. Мы решаем поставить каждый по сто долларов, и, чтобы не портить
тебе удовольствия, я ухожу в другой конец зала играть в лотерею. Я выигрываю
и издали смотрю на тебя. Ты стоишь возле "Блэк Джека": тасует карты
очаровательная банкирша, ты зачарованно смотришь, как они мелькают у нее в
руках. Успокоившись, я отхожу и останавливаюсь возле одного из автоматов.
Очень быстро я проигрываю и возвращаюсь к "Блэк Джеку". Тебя здесь нет, на
твоем месте стоят двое японцев, может быть отец с сыном, и делают большие
ставки. У них маленький чемодан, набитый долларами, и они оттуда вовсю
вынимают пачки денег. Я ищу тебя глазами в толпе, но не нахожу. Я иду в бар
освежиться и собраться с мыслями, завязываю разговор с двумя предприимчивыми
француженками, которые путешествуют по Америке на машине, мы довольно долго
беседуем, потягивая коктейли. Уже очень поздно, и я брожу от стола к столу и
немного играю. Меня это больше не забавляет, у меня остается еще почти
шестьдесят долларов, и я снова направляюсь к "Блэк Джеку". Мне любопытно
посмотреть, как там дела у японцев. Издали я вижу тебя. Рядом с тобой играет
старший японец с сосредоточенным лицом, а сын вынимает деньги. У тебя в лице
ни кровинки; как только я подхожу, ты молча протягиваешь руку и, положив в
карман мои доллары, говоришь мне сквозь зубы:
- Ты вовремя пришла, я как раз собирался продолжать игру, потому что
нашел на полу пятидесятидолларовую бумажку, но только что опять ее потерял.
Я верю тебе - с тобой всегда происходят невероятные истории. Я чувствую
себя немного не в своей тарелке. Мне не нравится, как ты настроен, но, опять
же не желая портить тебе удовольствие, я отправляюсь в номер спать, сжав на
прощанье твою руку в знак поддержки.
Наш номер неслыханно роскошен - мебель потрясающей красоты, тяжелые
бледно-зеленые шторы, ванная комната для кинозвезды и гигантская кровать, на
которой набросана куча подушек. Я с наслаждением залезаю под одеяло и
выключаю свет. Но как только я вытянула уставшие ноги, свет опять
включается, ты буквально бросаешься на меня и с бешеными глазами и блестящим
от пота лицом требуешь денег:
- Те, которые ты прячешь, - деньги на путешествие!
Я отползаю на другой край кровати. Ты обегаешь ее и кричишь срывающимся
голосом, чтобы я отдала тебе деньги. Ты хватаешь меня за плечи - ты, который
ни разу не поднял на меня руку, даже в худшие моменты пьяного бреда, - и
принимаешься меня трясти. Ты вытаскиваешь меня из постели и подталкиваешь к
шкафу, где я прячу сумочку. На насилие я реагирую соответственно: вынув
сумочку, я швыряю тебе в лицо все ее содержимое. Ты подбираешь пачку
долларов и исчезаешь, хлопнув дверью. Я остаюсь в обалдении. Я ведь знаю,
что ты не пьешь, и все-таки твоя ярость меня пугает. Когда я видела у тебя
это выражение лица?..
Я натягиваю рубашку, джинсы, бросаюсь к лифту - я вспомнила:
Монте-Карло, рулетка, номер тридцать три, букет купюр! Но уже поздно. Ты
сидишь убитый, с опущенными руками. Рядом с тобой невозмутимые японцы
укладывают зеленые пачки денег. Ты все проиграл. Все деньги на путешествие!
В несколько минут тебя утопило настоящее сумасшествие азарта.
Рано утром в аэропорту мы и сами сидим проигравшиеся, помятые, мрачные,
держа в руках наше единственное богатство: два билета обратно в
Лос-Анджелес. Нас приглашают на посадку. Цыплячьего цвета самолет взлетает.
Недалеко от нас дремлют, расслабившись, японцы: в эту ночь им повезло
Мы приезжаем в Монреаль в самый разгар Олимпийских игр. Моя подруга
|
|