|
добавляет Пьер Гиро, стремясь дискредитировать любое историческое толкование,
представляющееся ему «монументом строгой логики, воздвигнутым на песке
ошибочного суждения».
Вийон, естественно, писал не для того, чтобы запечатлевать факты, а для того,
чтобы запечатлеть определенный, субъективно препарированный для читателей образ
своих мыслей. «Завещание» — это не тот документ, из которого можно извлечь
достоверные сведения об изображенных в нем либо тенью промелькнувших мужчинах и
женщинах. Вийон выбрал их лишь для того, чтобы сделать статистами своей
фантазии, так что суровые критики вийоновского историзма отнюдь не заблуждаются.
И тем не менее разве можно все относить на счет одной только фантазии? Было бы
неправильно сводить всю проблематику к вопросу: является ли «Завещание»
автобиографией?
Говорить о себе и о других еще не означает писать автобиографию, и ни «Малое
завещание», ни «Большое завещание» не являются «автобиографией мошенника
Вийона». Так что пытаться создать жизнеописание мэтра Франсуа де Монкорбье по
прозвищу де Лож, по прозвищу де Вийон, по прозвищу Вийон, основываясь на стихах
Франсуа Вийона, было бы просто смешно. Ну а вот если попытаться выяснить,
исходя из его творений, что же представляет собой мир Вийона?
Конечно, можно ограничиться и простым импрессионистическим удовольствием,
получаемым от чтения стихов, и насладиться звучанием Слова, не зная ничего об
авторе, так же, как можно отдаваться обаянию баховской «Пассакальи», не зная,
кто такой Иоганн Себастьян Бах. Однако разве мы совершаем грех против искусства,
когда пытаемся понять: понять творчество, понять человека, понять окружающий
его и неизбежно отражаемый в творчестве мир?
Ведь несмотря на то, что суждения поэта не свободны от страсти, он является
проницательным наблюдателем этого стогранного мира. Его творчество питается
воображением, но персонажей он одалживает у действительности. Почему бы
историку не подойти к Вийону с другой стороны, не как к объекту исторического
исследования, а как к свидетелю? Его взгляд на жизнь и смерть, на любовь и
плутни, на большой город и большую дорогу, на принцев и прокуроров, на богатых
и нищих — это взгляд наблюдателя, который и в своих предвзятых суждениях
выступает в роли свидетеля. Как поэт, он взвешивает свои слова и свои паузы.
Оттачивает формулировки своего свидетельского показания, поворачивая туда-сюда
зеркало, поставленное им перед той эпохой.
Я знаю, как на мед садятся мухи,
Я знаю Смерть, что рыщет, все губя,
Я знаю книги, истины и слухи,
Я знаю все, но только не себя [5] .
Вийон жил в своем времени, страстно в него всматривался и, думая лишь о себе,
страдая от самовлюбленности, доходящей до самопоношения, беспрестанно говорил о
других, как правило с неприязнью, смягчаемой иногда дружескими чувствами и
всегда — фатализмом. Правда ли, что он никогда не стремился к тому, чтобы быть
свидетелем своего времени? Он был таковым, во всяком случае, не в меньшей мере,
чем писец, занимавшийся в ту же пору столь ценными нынче для историка счетными
книгами в парижской ратуше. Так, значит, он представил лишь разрозненные
зарисовки того мира? А разве «Дневники парижского горожанина» не являются
настоящей историей Франции, хотя их горизонт и ограничен рамками церковной
ограды? Да и к тому же одновременно он дает свидетельские показания об одном
человеке: о Франсуа Вийоне. И предлагает нам панораму, где Вийон стоит лицом к
остальному миру.
Благодаря своему гению Вийон оказался исключением, но его жизнь не является
исключительной. Уникальность случая состоит в том, что этот гений позволяет нам
увидеть мир глазами Вийона.
Речь здесь идет не о биографии поэта, и я с удовольствием высказался бы в духе
Валери — «Какое мне дело до расиновских страстей? Для меня имеет значение лишь
Федра…», — когда бы сам Валери не делал исключения для Вийона: если не знать
человека, то невозможно ничего понять в его творчестве. А ведь за творчеством
стоит общество, стоит целый мир. Никому и в голову не придет изучать Италию
1820 года, не обращаясь к Стендалю, или же Францию 1830 года, не обращаясь к
Бальзаку. Ну а Вийон предлагает свою помощь, чтобы стать нашим проводником по
Парижу 1460 года, равно как и по ведущим к нему и от него дорогам.
Критиковать свидетеля — это не значит затыкать себе уши, и было бы крайне
неразумно отказываться внимать свидетельским показаниям из-за того, что они
отмечены печатью гения. Разве поэта нужно считать одним-единственным свидетелем
или лжесвидетелем, которому историк должен был бы заткнуть рот? Разве он не в
состоянии поведать нам нечто интересное? И что это была бы за история, если бы
из нее исчезли вместе со взглядом Золя на Жервезу, вместе со взглядом Пруста на
Германтов также и взгляд Лафонтена на Францию Кольбера, взгляд Вийона на Париж
Карла VII?
Историк, каковым я являюсь, порасспрашивал немало людей: властителей и
чиновников, негоциантов и перевозчиков, кардиналов и ростовщиков. Они либо сами
оставили записи, либо кто-то записал их слова вместо них. И я выслушал их всех:
торговавших своими письменами счетоводов, стоявших на страже государственных
интересов законоведов, тяготевших к многословию нотариусов, нечистых на руку
|
|