| |
Смысл раскрывается здесь только благодаря оттенкам, ибо добрый буржуа,
предчувствующий близкую смерть, не станет входить во все детали колокольного
звона, свечей и черных накидок, расшитых серебром. «Пусть его сопровождает
долгий колокольный звон», — говорит тот, кто знает, что колокольный звон
означает процветание. «И двенадцать фунтов воска для четырех свечей, каждая по
три фунта», — уточняет он.
Карикатура на эти последние распоряжения — так именитый житель радеет о том,
чтобы запечатлелся в веках его образ, и о своем реноме — распространяется
целиком на портрет знаменитости. Вийон желает, чтобы сделали и его портрет тоже,
и во весь рост. Чернилами. А надгробная надпись пусть будет начертана
обыкновенным углем.
Прошу, чтобы меня зарыли
В Сент-Авуа, — вот мой завет;
И чтобы люди не забыли,
Каким при жизни был поэт,
Пусть нарисуют мой портрет.
Чем? Ну, чернилами, конечно!
А памятник не нужен, нет, -
Раздавит он скелет мой грешный!
Пусть над могилою моею,
Уже разверстой предо мной,
Напишут надпись пожирнее
Тем, что найдется под рукой,
Хотя бы копотью простой
Иль чем— нибудь в таком же роде,
Чтоб каждый, крест увидев мой,
О добром вспомнил сумасброде… [250]
Вот каков Вийон и какой должна быть память о нем. Но сравним это с последней
волей председателя Парламента:
«Пусть медная доска будет забрана в железо
и свинец возле этого места погребения,
и пусть туда будет вписано с целью увековечения
некое ежедневное „De profundis"».
Поэт насмешничает, и это не оставляет вас равнодушными, поскольку он ничего не
присочинил. Посмертная судьба поэта, которую он сам организует, соизмеряется с
той судьбой, которую он пережил. Как обычно, он всматривается то в один лик
того двойственного человека, каким себя осознает, то в другой.
По правде говоря, выбирает, как всегда, не он. Кто он: «добрый безумец»,
который ратует за легкую судьбу, или «бедный Вийон», который несет тяжкое бремя
этой судьбы? Прежде чем приказывать, чтобы зазвучал колокольный звон —
желательно на большой колокольне, — и доверить богатому торговцу вином Гийому
дю Рю заботу о свечах на похоронах, он сам составляет эпитафию. Убожество
моральное, убожество физическое — все смешалось. Он все отдал, но страдает от
любви. Он был обрит и выставлен на посмешище. Он взывает… К кому?
Походя скажем о печальном его портрете. Тут вся никчемность Вийона, скрытая
под эвфемизмом «обрит», но, конечно, брови, и борода, и голова тут ни при чем.
Износившийся, больной старый бродяга и заключенный теперь просто плешивый
неудачник с мертвенно-бледной кожей.
Он унижен. Бедный, как никогда, Вийон замыкается в своей униженности. И от
этого у него рождается целая серия благородных образов — они вызывают к жизни
возвышенные чувства, напоминают об исключительности человеческого достоинства,
— а также образов вульгарных, заставляющих разом забыть вдохновение и идеал.
Здесь Вийон далек от кабацкой непристойности, от эротической чепухи, столь
долго влиявших на поэта. Но вульгарность проступает иногда в обобщенных образах.
От стиха к стиху мы движемся между лексикой прославления подвигов и
куртуазного лиризма и жаргоном кухни или конторы. Три слова возносят нас на
невиданные выси честолюбия, и три слова ввергают в бездну духовной нищеты. Это
чья-то драма, это общая судьба. С одной стороны, «постоянная ясность»,
«разумная глава», «неумолимость»… С другой — миска, петрушка, очищенная репа.
Вийон говорил все время «голова». Здесь он говорит «глава». Это не случайно. И
с сознанием производимого эффекта он рифмует «я взываю» с вульгарным «дала под
зад». Все пережитое поэтом — в этом автопортрете, написанном им с жестоким
диссонансом словарного запаса, диссонансом, который швыряет из стороны в
сторону читателя, как Судьба швыряла свою жертву.
Последнее возвращение к аллегорической грамматике куртуазного жанра позволяет
пригвоздить к позорному столбу несправедливость Судьбы. Эта неумолимость —
персонаж, достойный «Романа о Розе». Неумолимость была уже в «Балладе подружке
Вийона», где она противопоставлялась Праву, то есть Справедливости: «Право не
|
|