|
Буря унесла ее крик. Но тут и в самом деле явился тот, кого она звала.
Его руки схватили ее, словно ребенка, и она ощутила человеческое тело, как саму
жизнь. Она живет! Он отнес ее куда-то в сторону, она не знала, далеко ли и куда,
но она была так надежно укрыта, что перестала думать и никакого чувства больше
уже каким-либо словом выразить бы не могла.
Буйство непогоды, кажется, утихало. Она, конечно, была в боковой долине, – это
ей скорее подсказал инстинкт, чем сознание. Голова у нее запрокинулась назад,
ей нашлась какая-то опора, и девушка заснула.
Когда она проснулась, то сперва не могла понять, где она, но у нее было все же
достаточно такта, чтобы не нарушать спокойствия вопросами. Ее веки открылись
лишь наполовину, и она не ощущала света, но не воспринимала и непроглядной тьмы.
В последнем тумане слегка поблескивала звездочка, шумела утекающая вода, ветер
поглаживал травы, которые до того терзал. Она улыбнулась, потому что
почувствовала, что ее голова лежит на плече человека. Она повернула к нему лицо
и все еще не произнесла ни слова. Но она чувствовала, что снова живет, что она
не умерла, не захлебнулась в грязной воде.
Когда он привлек ее к себе – медленно, осторожно, потом решительно обнял со
всей его силой, она поняла: исполняется то, что она втайне предчувствовала, что
она с робостью лелеяла в мечтах, и первая страсть ее юного тела и юной души
слилась с глубокой страстью мужчины, стала для нее болью блаженства.
– Инеа-хе-юкан, – произнесла она тихо, отчетливо, благоговейно, когда, лежа на
мокрой траве, снова увидела месяц и звезды.
Глаза ее вопрошали, но она знала все, что с этим связано, она внутренне
решилась. Она могла ждать: блаженство не знает времени.
Только теперь она заметила, что на нет никакой одежды, только по старому
индейскому обычаю кожаная набедренная повязка, на поясе – стилет, на ремне
через плечо – два пистолета. Неподалеку паслась лошадь, которая была такая же
мокрая, как оба первозданных человека в первобытной прерии. Квини улыбнулась, и
на его лице она тоже различила улыбку, какой еще никогда у него не видела:
ласковую, задумчивую и безо всякой насмешки.
– Знаешь что? – сказала она. – У меня есть маленький кактус… подобрала там, где
ты меня в первый раз взял на руки. Мне было двенадцать лет, а тебе –
шестнадцать… и ты еще остался на второй год. Присягу флагу ты всегда отвечал с
ошибками, а мистеру Тикоку ты вообще не хотел ничего отвечать.
– В нем было так же мало человеческого, как в козле от моей лошади.
– И ты отколотил его, того другого, я думаю, так, что клочья летели. Это было
ранним летом, как сейчас, и начинали цвести белые розы. Растаял снег, поднялась
вода. Ты меня спросил, не хочу ли я стать твоей невестой… а я не знала, что это
такое… Тогда ты ушел, но ты сказал, что ты еще, пожалуй, вернешься…
Он не нашел, что ответить на это.
– Ты назвала меня по имени, – сказал он. – Ты первая, кто меня так назвал с тех
пор, как умерла моя мать. – Он опять привлек ее к себе, и она не хотела ничего
иного в жизни, как быть Тачиной, женой Инеа-хеюкана и матерью его детей.
Ветер совсем стих, ярко сияли звезды, светил месяц.
– Ну, довольно тебе этой идиллии, шеф, хватит, теперь наша очередь… – раздался
в тишине голос, и такой отвратительный, что Тачина скорчилась, будто ей нож
воткнули в кишки.
Стоунхорн вскочил быстрее, чем могла ожидать Тачина. Он ударил парня ребром
ладони по горлу так, что тот молча свалился. В левой у Стоунхорна уже был
стилет. Он перебросил его теперь в правую, но второй молодчик был не столь смел,
чтобы принять вызов, и ударился в бегство. Стоунхорн бросил ему в спину стилет,
тот рухнул. Стоунхорн выхватил пистолет. Однако еще не стрелял. Когда же с
другой стороны прогремел выстрел, он уже лежал в траве, и пуля просвистела над
ним.
Он на миг поднялся и выстрелил. Ответ пришел слева и справа: должно быть, не
менее трех бандитов взяли его на мушку, а может быть, и четверо. Он с
пистолетами в обеих руках занял место в новом укрытии. Тачина больше не видела
его. Она тихо сидела в траве и прислушивалась; ее глаза были устремлены на
лошадь, где у Стоунхорна, возможно, было еще другое оружие и на которой он мог
в конце концов ускакать. Между холмами завязалась перестрелка. Не слышалось
больше ни слова, ни крика. Схватка шла не на жизнь, а на смерть, ожесточенная,
с особой ненавистью. Бандиты против бандитов, на миг подумалось Тачине, но тут
же она отбросила это, и лишь одна мысль владела ею: Стоунхорн!..
Дрожа в облепившей тело мокрой разорванной одежде, Тачина раскрыла свой
перочинный нож. Если уж над ней попытаются надругаться, она будет защищаться, а
если не сможет себя защитить, она этого не переживет.
Перестрелка на момент приостановилась. Потом раздался резкий свист – это был
сигнал врагов Стоунхорна. Кто-то взвизгнул:
– Свинья! Предатель!
В ответ прозвучал выстрел.
И снова поднялась стрельба. Стоунхорн отвечал неторопливо, экономно. По
выкрикам и звукам выстрелов Тачина представила себе картину боя: очевидно, двое
или трое держали его под постоянной угрозой, а кто-то пытался обойти и убить.
И в подтверждение ее мыслей у входа в небольшую ложбинку, где она сидела,
появился человек. И хотя Тачина в ночи не могла видеть цвета его одежды, она
тотчас поняла, что это был белый, в коричнево-красной рубашке, которого она
видела в аэропорту Нью-Сити.
Когда перед ним оказалась Тачина, этому красно-клетчатому пришла в голову иная,
более подлая, хотя и не такая уж хитрая, мысль:
– Хе! Стоунхорн, иди сюда! Эй, шляпа, у меня тут твоя голубка…
|
|