|
восторжествовать и все те ложные суждения, что привычка и хитроумие индейцев
внедрили в его притуплённый ум, вот-вот растают в свете реальной жизни.
Но от притягательной силы жизни, где было так много природной свободы с
завораживающими радостями охоты и леса, нельзя было так легко избавиться. Когда
Фейс умело вернула его к тем животным удовольствиям, которые он так любил
подростком, фантазия брата, казалось, сильно поддалась. Но как только
выяснилось, что достоинство воина и все не столь давние и гораздо более
соблазнительные радости его последующей жизни придется предать забвению, прежде
чем он сможет вернуться к своему прежнему существованию, его притуплённые
чувства упрямо отказались принять перемену, которая в его случае мало
отличалась бы от той, какую приписывают переселению душ.
После целого часа усердных и зачастую яростных усилий со стороны Фейс извлечь
из его памяти хоть какие-то воспоминания об условиях его прежней жизни, попытку
на время оставили. Иногда казалось, что женщина как будто одерживает верх. Он
часто называл себя Уитталом, но продолжал настаивать, что он в то же время и
Нипсет, соплеменник наррагансетов, что у него есть мать в вигваме и что он
имеет основания верить: его причислят к воинам своего племени прежде, чем снова
выпадет снег.
Тем временем совсем другая сцена разворачивалась на месте, где проводился
первый допрос, покинутом большинством зрителей тотчас после внезапного прибытия
гонца. Только один-единственный человек сидел у просторного стола, равно
предназначавшегося для тех, кто владел поместьем и главенствовал в нем, и для
их слуг вплоть до самых скромных. Оставшийся человек бросился в кресло не
столько с видом того, кто прислушивается к запросам аппетита, сколько лица, до
того поглощенного своими мыслями, что оно остается безучастным к состоянию или
функциям своего телесного естества. Его голова покоилась на руках, практически
скрывавших лицо и распростертых на простой, но совершенно чистой поверхности
стола из вишневого дерева, который поставили рядом с другим из менее
дорогостоящего материала только для того, чтобы подчеркнуть разное отношение к
гостям, как присутствие или отсутствие соли на столе в более давние времена и в
других странах отражало, как известно, различие в ранге среди тех, кто
участвовал в одном и том же празднестве.
— Марк, — позвал робкий голос у его плеча, — ты устал от дежурства этой ночью и
от разведки на холмах. Не думаешь ли ты поесть, прежде чем отправиться на
покой?
— Я не сплю, — возразил юноша, подняв голову и мягко отодвигая в сторону миску
с простой пищей, предложенной той, чьи глаза сочувственно смотрели на его
покрасневшее лицо и чьи зарумянившиеся щеки, пожалуй, выдавали тайное осознание
того, что ее взгляд нежнее, нежели дозволяет девическая застенчивость. — Я не
сплю, Марта, и мне кажется, что я никогда уже не смогу заснуть.
— Меня пугает этот твой дикий и несчастный взгляд. Ты приболел чем-то во время
похода в горы?
— Уж не думаешь ли ты, что человек моего возраста и силы неспособен перенести
утомление нескольких часов караула в лесу? Тело в порядке, да тяжело на душе.
— И ты не хочешь сказать, в чем причина этой муки? Ты же знаешь, Марк, что в
этом доме — нет, я уверена, что можно Добавить, — в этой долине, — нет никого,
кто не желал бы тебе счастья.
— Ты так добра, говоря это, милая Марта, но у тебя никогда не было сестры!
— Это правда, у меня никого нет, и все-таки мне кажется, что никакие кровные
узы не могут связать теснее, чем любовь, которую я питаю к той, что пропала.
— У тебя нет матери! Ты никогда не знала, что значит почитать родителей.
— А разве твоя мать и не моя? — отвечал такой глубоко опечаленный и все же
такой нежный голос, который заставил молодого человека на миг внимательно
взглянуть на свою собеседницу, прежде чем он снова заговорил.
— Правда, правда, — торопливо сказал он. — Ты должна любить и любишь ту, что
пестовала твое детство и вырастила тебя заботливо и ласково, пока ты не стала
такой красивой и счастливой девушкой.
Глаза Марты заблистали ярче, а цветущие щеки зарделись сильнее, когда Марк
неумышленно произнес эту простую похвалу ее внешности. Но поскольку она с
женской чувствительностью скрыла волнение от его взгляда, перемена осталась
незамеченной, и он продолжал:
— Ты же видишь, что моя мать ежечасно изнемогает под бременем своей скорби
из-за нашей малютки Руфи, и кто скажет, каков может быть исход скорби, которая
длится так долго?
— Это правда, что была причина сильно бояться за нее. Но с недавних пор надежда
возобладала над тревогой. Ты поступаешь нехорошо, нет, я не уверена, что ты не
поступаешь дурно, позволяя себе роптать на Провидение из-за того, что твоя мать
предается своей скорби больше, чем обычно, не дождавшись возвращения той,
которая так тесно связана с ней и которую мы потеряли.
— Дело не в этом, милая, дело не в этом!
— Раз ты отказываешься сказать, что именно причиняет тебе эту боль, я могу
только выразить сожаление.
— Послушай, и я скажу. Ты знаешь, что ныне прошло уже много лет с тех пор, как
дикие могауки, наррагансеты, пикоды или вампаноа напали на наше поселение и
свершили свою месть. Мы были тогда детьми, Марта, и я по-детски рассуждал о том
беспощадном пожарище. Наша малышка Руфь была, как ты сама, цветущим ребенком
лет семи-восьми, и я не знаю, какое безумие овладело мною, но я всегда
продолжал думать о своей сестре как о невинном ребенке в том возрасте, в каком
она была тогда.
— Ты же знаешь, что время не стоит на месте, и потому тем больше у нас
|
|