| |
и
забили.
Снова кутили.
На полу, в коридорах, классах и спальнях школы – всюду валялись окурки с
золотым ободком, «Осман» курила вся школа, и на колуне никто не сидел: щедрым
себя показал Гужбан с миллиарда.
Случилось еще – ушли в отпуск лучшие халдеи – Косталмед и Алникпоп. Эланлюм
растерялась совсем, уже не могла вести управление, сдерживать дисциплиной Содом
и
Гоморру…
Пошло безудержное воровство. Крали полотенца, одеяла, ботинки.
Юнком пытался бороться, но при первой же попытке подручные Гужбана избили
Финкельштейна и пригрозили Пантелееву и Янкелю рассказать всей Шкиде про кофе и
Пирль Уайт.
Как-то пришел к Пантелееву Голый барин. Дружен был он с Пантелеевым, любил его
и говорил по-человечески.
– Боюсь я, Ленька, – сказал он. – Наши налет на «Скороход» готовят, надо
сторожа убить… Ей-богу… Мне
убивать…
Бледнел гимназистик Голенький, рассказывая.
– Мне. Да я… После придет в столовую Викниксор да скажет: «Кто убил?» – так я
бы не вытерпел, истерика бы со мной случилась, закричал
бы…
Голый плакал грязными слезами, морщил лицо, как
котенок…
– Ладно, – утешал Пантелеев, – не пропал ты еще…
Вылезешь…
А раз
сказал:
– Записывайся в Юнком.
Удивился Голый, не поверил.
– А разве
примут?
– Попробуем.
Свел Ленька Барина на юнкомское собрание,
сказал:
– Вот, Старолинский хочет записаться в Юнком. Правда, он набузил тут, но
раскаивается, и, кроме того, у нас не комсомол, организация своя, дефективная,
и требования свои.
Приняли в кандидаты. Стаж кандидатский назначили приличный и обязали порвать с
Гужбаном.
Но Гужбан не остыл. Сделав дело, он принимался за другое. Покончив с ПЕПО,
вывез стекла из аптекарского магазина, срезал в школьных уборных фановые
свинцовые трубы. Однажды ночью пропали в Шкиде все лампочки электрические –
осрамовские, светлановские и дивизорные – длинные, как снаряды трехдюймового
орудия.
Зараза распространялась по всей Шкиде. Рынок Покровский, уличные торговки
беспатентные трепетали от дерзких мальчишеских налетов.
Это в те дни пела обводненская шпана
песню:
С Достоевского
ухрял И по лавочкам
шманал… На Английском у
Покровки Стоят бабы, две торговки,
И ругают
напропад Достоевских всех ребят,
С Достоевской подлеца
– Ламца-дрица
а-ца-ца…
Это в те дни школа, сделав, казалось, громадный путь, отступила
назад…
Первый
выпуск
В ветреную ночь. – Без плацкарты и сна. – В Питере. – Эланлюм докладывает. – У
прикрытого абажура. – Остракизм. – Нерадостный выпуск. – Снова колеса тарахтят.
Волком выла за окном ветреная ночь, тарахтели на скрепах колеса, слабо над
дверью мигала свеча в фонаре. Рядом в соседнем купе – за стеной лишь – кто-то
без умолку
пел:
Выла вьюга, выла, выла,
Не было огня-а-а,
Когда мать
роди-ила Бедново
миня…
Пел без умолку, долго и нудно; и поздно, лишь когда в Твери стояли – паровоз
пить ушел, – смолк: заснул, должно быть… За окном завывала на все голоса
ветреная ночь, а в купе храпели – студент с завернутыми в обмотки ногами, дама
в потрепанном трауре и уфимский татарин с женой. Храпели все, а татарин
вдобавок присвистывал носом и во сне вздыхал.
Викниксору спать не хотелось. Днем он немного поспал, а сейчас сидел не
двигаясь в углу, в полумраке, и, прикрывшись от фонарных лучей,
думал…
Мысли ползли неровные, бессвязные, тянулись туда, в ту сторону, куда вертелись
колеса вагонов, – к Питеру, к Шкиде.
За месяц съезда еще больше полюбил Викниксор Шкиду, понял, что Шкида – его дитя,
за которым он хочет и любит ходить. Что-то там? Хорошо ли все, не случилось ли
чего? Знает Викниксор, что все может случиться: Шкида – ребенок-урод,
положиться на него трудно. А сейчас и момент опасный выдался: много
«необделанных», новых дефективников пришло перед самым Викникс
|
|