| |
и сытые цепные псы устоять перед остервенелыми голодными
волками? На казаков навалились всем скопом, их секли саблями, рвали
зубами, давили и били - не выдержав лютого натиска, они смешались и
устремились обратно к проему. Заглоба неистовствовал; как львица, у
которой отобрали львят, он кидался в самую гущу, хрипел, рычал, крошил,
рубил, убивал, топтал! Пустота делалась вокруг него, а бок о бок с ним -
другой всепожирающий пламень - дрался подобно раненой рыси Володыёвский.
Стрелков, укрытых за стенами башен, вырезали всех до единого,
остальных вытеснили за проем в валу и отогнали. Потом солдаты поднялись на
белюарду и, сняв пана Лонгина с веревки, бережно спустили на землю.
Заглоба припал к его телу...
У Володыёвского сердце рвалось на части, слезы хлынули из глаз при
виде мертвого друга. Нетрудно было определить, какой смертию умер пан
Лонгинус: на всем теле его пестрели следы от уколов железных жал. Только
лица не тронули стрелы - лишь одна оставила длинную царапину на виске.
Несколько капель крови засохло на щеке, глаза были закрыты, и на бледном
лице застыла спокойная улыбка - если б не голубоватая эта бледность да
сковавший черты холод смерти, могло показаться, пан Лонгинус безмятежно
спит. Наконец товарищи подняли его и понесли на своих плечах к окопам, а
оттуда в часовню замка.
К вечеру сколотили гроб, хоронили на збаражском кладбище ночью.
Собралось все духовенство Збаража, не было лишь ксендза Жабковского,
который, получив во время последнего штурма в крестец пулю, боролся теперь
со смертью. Пришел князь, передав командование старосте красноставскому, и
региментарии, и коронный хорунжий, и хорунжий новогрудский, и пан
Пшиемский, и Скшетуский, и Володыёвский с Заглобой, и товарищество из
хоругви, в которой служил покойный. Гроб поставили над свежевырытою
могилой - и началось прощанье.
Ночь была тихой и звездной; факелы горели ровно, бросая отблеск на
свежеоструганные желтые доски гроба, на фигуру ксендза и суровые лица
стоящих вокруг рыцарей.
Дымки из кадильниц спокойно подымались кверху, разнося запах
можжевельника и мирры: тишину нарушали лишь сдерживаемые рыданья Заглобы,
глубокие вздохи, сотрясающие могучие груди рыцарей, и далекий гром
перестрелки.
Но вот ксендз Муховецкий поднял руку, давая знак, что хочет говорить,
и рыцари затаили дыханье, он же, помолчав еще с минуту, устремил взор к
звездным высотам и так начал свою речь:
- "Что за стук в небесные врата слышу я среди ночи? - вопрошает
седовласый ключник Христов, от сладкого сна пробуждаясь.
- Отвори, святой Петр! Это я, Подбипятка.
- А какие деяния, любезный пан Подбипятка, какие заслуги, какое
высокое званье дает тебе смелость почтенного привратника тревожить? По
какому праву хочешь ты войти в обитель, куда ни рождение, даже столь
знатное, как твое, ни сенаторское достоинство, ни коронные должности, ни
высокий сан королевский сами по себе еще не открывают доступа? Куда не по
широкому тракту в карете, запряженной шестерней, с выездными гайдуками
въезжают, а крутым тернистым путем добродетели взбираться должно?
- Ах! Отвори, святой Петр, отвори поскорее - именно такой крутою
стежкой шел соратник наш и верный товарищ пан Подбипятка, покуда не пришел
к тебе, истомлен, словно голубь после долгого перелета; нагой пришел, аки
Лазарь, аки святой Себастьян, пронзенный стрелами неверных, пришел, как
бедный Иов, как не познавшая мужа дева, чистый, как смиренный агнец, тихий
и терпеливый, не запятнанный никаками грехами, с радостию кровь проливший
во благо своей земной отчизны.
Впусти его, святой Петр; ежели не пред ним - пред кем еще открывать
врата в нынешние времена всеобщей безнравственности и безбожья?
Впусти же его, святой ключник! Впусти сего агнца; пусть пасется на
небесных лугах, пусть щиплет траву, ибо голоден из Збаража пришел он..."
Так начал слово свое ксендз Муховецкий, а затем столь выразительно
живописал житие пана Лонгина, что всяк осознал свою ничтожность подле
этого тихого гроба, упокоившего останки рыцаря, чистого, как слеза,
скромнейшего из скромных, добродетельнейшего из добродетельных. И каждый
бил себя в грудь, и все глубже в печаль погружался, и все яснее понимал,
какой страшный отечеству нанесен удар, сколь невосполнима потеря в рядах
защитников Збаража. А ксендз все более воспарял духом и, когда наконец
дошел в своем рассказе до ухода и мученической кончины пана Лонгина,
совсем позабыл о правилах риторики и непременных цитатах, когда же стал
прощаться с усопшим от имени духовенства, полководцев и войска, сам
расплакался, как Заглоба, и далее продолжал, рыдая:
- Прощай, брат, прощай, наш товарищ! Не земному владыке, а небесному,
высочайшему нашему заступнику, препоручил ты стенанья наши, голод, тяготы
и невзгоды - у него ты скорее испросишь для нас спасенье, но сам никогда
уже не вернешься на землю, посему мы скорбим, посему обливаем твой гроб
слезами - ты был нами любим, милый брат наш!
Вм
|
|