| |
рость воинов только
усугубилась. Рыцари клялись друг другу лечь костьми, но не сдаваться до
последнего вздоха. Вечером на штурм брошены были казаки, одетые турками,
однако новые приступы длились короче прежних. Настала ночь "вельми
бурливая", полная шума и криков. Стрельба не прекращалась ни на минуту.
Завязывались поединки: бились и по одному, и по нескольку человек. Выходил
и пан Лонгинус, но никто не хотел с этим рыцарем драться - по нему лишь
стреляли с почтительного расстояния. Зато великую славу снискали себе
Стемповский и Володыёвский, который в поединке победил знаменитого рубаку
Дударя.
Напоследок вышел и Заглоба, но... на поединок словесный. "Не могу я,
- говорил он, - после Бурляя об кого ни попало марать руки!" Зато остротой
языка никто не мог с ним сравниться - старый шляхтич до исступления
доводил казаков, когда, осмотрительно укрывшись дерниной, истошно кричал,
будто из-под земли:
- Сидите, сидите под Збаражем, хамы, а войско литовское тем часом
вниз по Днепру валит. Уж они поклонятся женам да девкам вашим. К весне
пропасть литвинят в своих хатах найдете, если, конечно, отыщете сами хаты.
То была правда: литовское войско под командою Радзивилла и впрямь шло
вниз по Днепру, все на своем пути предавая огню и мечу, лишь землю за
собой оставляя и воду. Казаки об этом знали и, заходясь от ярости, в ответ
подымали стрельбу - точно с дерева груши, сыпались на Заглобу пули. Но он,
голову пряча за дерном, снова принимался кричать:
- Промахнулись, вражьи души, а я небось не промахнулся, когда рубился
с Бурляем. Да-да, это я и есть! Знайте наших! А ну, выходи один на один!
Чего, хамы, ждете! Стреляйте, покуда не допекло, по осени будете в Крыму
вшей щелкать на татарчатах либо гребли на Днепре насыпать... Сюда, сюда,
давайте! Грош цена вам всем вместе с вашим Хмелем! Съездите который-нибудь
ему от меня по роже - Заглоба, мол, кланяется, скажите. Слышите? Что,
мерзавцы? Мало еще вашего падла гниет на поле? От вас дохлятиной за версту
разит! Скоро всех приберет моровая! За вилы пора браться, гологузы, за
плуги! Вишни и соль вам вверх по реке возить на дубасах, а не против нас
подымать руку!
Казаки не оставались в долгу: насмешничали над "панами, что втроем
один сухарь грызут", спрашивали, почему оные паны не требуют со своих
мужиков оброка и десятины, но Заглоба брал верх во всех перепалках. Так и
велись разговоры эти, прерываемые то проклятьями, то дикими взрывами
смеха, ночи напролет, под пулями, между стычками мелкими и крупными. Потом
пан Яницкий ездил на переговоры к хану, который опять твердил, что всем
кесим будет, пока посол не ответил, потеряв терпенье: "Вы это давно уже
нам сулите, а мы все живы-здоровы!
Кто по наши головы придет, свою сложит!" Еще требовал хан, чтобы
князь Иеремия съехался с его визирем в поле, но то была просто ловушка, о
которой стало известно, - и переговоры были сорваны бесповоротно. Да и
пока они шли, стычки не прекращались. Что ни вечер, то приступ, днем
пальба из органок, из пушек, из пищалей и самопалов, вылазки из-за валов,
сшибки, перемещение хоругвей, бешеные конные атаки - и все ощутимей
потери, все страшнее кровопролитье.
Дух солдата поддерживался какой-то ярой жаждой борьбы, опасностей,
крови. В бой шли, словно на свадьбу, с песней. Все так уже привыкли к шуму
и грому, что полки, отправляемые на отдых, в самом пекле под пулями спали
непробудным сном. С едою становилось все хуже, потому что региментарии до
прибытия князя не запасли достаточно провианту. Дороговизна стояла
ужасная, но те, у кого были деньги, покупая горелку или хлеб, весело
делились с товарищами. Никто не думал о завтрашнем дне, всяк понимал: либо
король подойдет на помощь, либо всем до единого смерть, - и готов был к
тому и к другому, а более всего к бою. Случай небывалый в истории: десятки
противостояли тысячам с таким упорством, с такой ожесточенностью, что
каждый штурм оканчивался для казаков пораженьем. Вдобавок дня не проходило
без нескольких вылазок из лагеря: осажденные громили врага в его
собственных окопах. Вечерами, когда Хмельницкий, полагая, что усталость
должна свалить даже самых стойких, тишком готовился к штурму, его слуха
достигало вдруг веселое пенье. В величайшем изумлении колотил он себя
тогда по ляжкам и всерьез начинал думать, что Иеремия, верно, и впрямь
колдун почище тех, которые были в казацком таборе. И приходил в ярость, и
опять подымал людей на бой, и проливал реки крови: от гетмана не укрылось,
что его звезда пред звездою страшного князя начинает меркнуть.
В казацком лагере пели о Яреме песни или потихоньку рассказывали
такое, от чего у молодцев волосы подымались дыбом. Говорили, будто в иные
ночи он является на валу верхом на коне и растет на глазах, покуда головой
не превысит збаражских башен, и что очи у него как два полумесяца светят,
а меч в руке подобен той зловещей хвостатой звезде, которую господь
зажигает порой в небе, предвещая людям погибель. Говорили также, что стоит
ему крикнуть, и павшие в бою рыцари подымаются, звеня железом, и встают в
строй с живыми рядом. У всех на устах был Иеремия: о нем пели
д i д и-лирники, толковали старые запорожцы, и темная чернь, и татары. И в
разговорах этих, в этой ненависти, в суеверном страхе находилось место
странной какой-то любви, которую внушал степному люду кровавый его
супостат. Да, Хмельницкий рядом с ним бледнел не только в глазах хана и
татар, но и в глазах собстве
|
|