|
оевом строю, но
с зачехленными знаменами; за нею, держа ружья дулами вниз, следовали
пехотные полки. Князь в трауре ехал за гробом в золоченой карете,
запряженной осьмериком белых как снег лошадей с выкрашенными в пунцовый
цвет гривами и хвостами и с пучками черных страусовых перьев на макушках.
Впереди кареты следовал отряд янычар - личная охрана князя, а позади на
превосходных лошадях - пажи, одетые на испанский манер; за ними высокие
придворные сановники, стремянные дворяне, камердинеры, наконец, гайдуки и
выездные лакеи. Процессия остановилась сперва у дверей приходского
костела, где ксендз Яскульский встретил гроб речью, начинавшейся: "Куда ты
уходишь от нас, досточтимый Закревский?" Потом сказали прощальные слова
некоторые из присутствующих, а среди них и Скшетуский, как начальник и
друг покойного. Затем гроб внесли в костел и тут наконец произнес речь
златоуст из златоустов, ксендз-иезуит Муховецкий, говоривший столь
возвышенно и красиво, что сам князь прослезился, ибо был повелитель с
весьма отзывчивым сердцем и отец солдатам. Дисциплины спрашивал он
железной, но в щедрости, ласковом отношении к людям и благорасположении,
которыми дарил не только солдат своих, но и жен их с детьми, с ним никто
не мог равняться. К бунтарям грозный и безжалостный, был он истинным
благодетелем не только шляхте, но и всем своим подданным. Когда о сорок
шестом годе саранча поела урожай, он за целый год спустил чиншевикам
уплату чинша, народу же распорядился выдавать зерно из закромов, а после
хорольского пожара всех горожан два месяца содержал на свой счет.
Арендаторы и подстаросты в экономиях трепетали, как бы до княжеских ушей
не дошли жалобы о каких-либо злоупотреблениях или обидах, народу чинимых.
Сиротам обеспечивалось такое попечение, что на Заднепровье называли их
"княжьими дитынами". За этим присмотр осуществляла сама княгиня Гризельда,
имея в помощниках отца Муховецкого. И царили по всем княжьим уделам
достаток, лад, справедливость, спокойствие, но и страх тоже, ибо довольно
было малейшего неповиновения, и князь не знал удержу в гневе и наказаниях;
так в натуре его сочетались великодушие с суровостью. А в те времена и в
тех краях подобная суровость только и давала возможность житью и усердию
человеческому укореняться и пускать побеги, только благодаря ей возникали
города и села, хлебопашец одерживал верх над грабителем, купец безмятежно
вел свою торговлю, колокола мирно созывали верующих на молитву, враг не
смел нарушить рубежа, разбойные шайки или гибли на колах, или
преображались в регулярных солдат, а пустынный край процветал.
Дикой земле и диким обитателям ее именно такая рука и была нужна,
ведь с Украйны на Заднепровье тянулся самый беспокойный народ: шли
поселенцы, привлекаемые наделом и тучностью земли, беглые крестьяне со
всех концов Речи Посполитой, преступники, сбежавшие из узилищ, словом, как
сказал бы Ливий: "Pastorum convenarumque plebs transfuga ex suis
populis"*. Держать их в узде, превратить в мирных поселенцев и привить
вкус к оседлой жизни только и мог такой лев, от рыка которого всё
трепетало.
_______________
* "Толпы пастухов и всякого сброда, перебежчиков из своих
племен" (лат.).
Пан Лонгинус Подбипятка, впервые в жизни князя на похоронах увидав,
собственным глазам не поверил. Будучи столько наслышан о его славе, он
воображал князя неким исполином, статью обыкновенных людей превосходящим,
а князь оказался роста скорее низкого и довольно худощав. Он был еще
молод, будучи всего-навсего тридцати шести лет, однако на лице его уже
лежал отпечаток ратных трудов. Насколько в Лубнах жил он по-королевски,
настолько во время частых вылазок и походов делил невзгоды простого
солдата: ел черный хлеб и спал, постлав на земле войлок; и если большая
часть жизни его проходила именно в ратных трудах, то они и отразились на
его облике. Во всяком случае, с первого взгляда было ясно, что это
внешность человека исключительного. В ней чувствовались железная,
несгибаемая воля и величие, перед которым всякий невольно вынужден был
склонить голову. Ясно было, что человек этот знает и свою силу, и свое
величие, и, возложи завтра на него корону, он не удивится и не согнется
под ее тяжестью. Глаза у князя были большие, спокойные, можно даже
сказать, приятные, но казалось, что дремлют в них громы, и всякий знал -
горе тем, кто эти громы разбудит. Между прочим, никто не мог выдержать
спокойный блеск этого взгляда, и, случалось, послы или бывалые придворные,
явившись пред очи Иеремии, терялись и затруднялись слово сказать. И был он
на своем Заднепровье подлинным королем. Из канцелярии его шли привилегии и
жалованные грамоты: "Мы, божьей милостию князь и господин", и т. д.
Немногих тоже и воевод ясновельможных полагал он равными себе. Князья,
происходившие от старинных могущественных родов, служили у него в
маршалках. Взять хотя бы отца Елены, Василя Булыгу-Курцевича, родословная
которого, как поминалось выше, велась от Кориата, а на самом деле от
самого Рюрика.
Было в князе Иеремии что-то, что, несмотря на свойственную ему
доброжелательность, заставляло людей оставаться на расстоянии.
Расположенный всем сердцем к солдатам, он держал себя с ними совершенно
по-свойски, с ним же фамильярничать никто не смел. И тем не менее
рыцарство, прикажи он кинуться верхом с днепровских круч, сделало бы это,
не раздумывая.
От матери-валашки унаследовал он белокожесть, схожую с белизной
раскаленного железа,
|
|