|
цам гостей,
останавливался на лицах отдельных полковников; потом князь снова супил
львиные брови, словно пронзенный болью или обуянный гневом при виде
чьего-то лица. И странное дело! Сановники, сидевшие радом с ним: послы,
епископ Парчевский, ксендз Белозор, Коморовский, Межеевский, Глебович,
венденский воевода и другие, — тоже были рассеянны и неспокойны. На двух
концах огромного, поставленного покоем стола уже слышался, как всегда на
пирах, веселый и шумный говор, а в вершине его пирующие хранили угрюмое
молчание, или обменивались шепотом короткими словами, или рассеянно и как
будто тревожно переглядывались друг с другом.
Впрочем, в этом не было ничего удивительного, ибо на нижних концах
сидели полковники и рыцари, которым близкая война грозила, самое большее,
смертью. Легче быть убитым на войне, нежели нести за нее бремя
ответственности. Не взволнуется душа солдата, когда, искупив кровью грехи,
будет возноситься с поля битвы на небо, и лишь тот тяжело склонит голову,
лишь тот будет беседовать в душе с богом и совестью, кто в канун
решительного дня не ведает, чашу какого питья подаст наутро отчизне.
Так на нижних концах и объясняли беспокойство князя.
— Он перед войною всегда такой, потому с собственной душою беседует,
— толковал Заглобе старый полковник Станкевич. — Но чем он угрюмей, тем
хуже для врага, ибо в день битвы будет наверняка весел.
— Лев и то ворчит перед дракой, чтобы разъяриться, — заметил Заглоба,
— что ж до великих воителей, то у всякого свой норов. Ганнибал, сдается,
играл в кости, Сципион Африканский читал вирши, пан Конецпольский, отец
наш, всегда о бабах любил поговорить, ну а мне перед боем поспать бы
часок-другой, да и чару выпить с друзьями я тоже не прочь.
— Поглядите, епископ Парчевский тоже бледен как полотно! — сказал
Станислав Скшетуский.
— Это потому, что он сидит за кальвинистским столом и с едой легко
может проглотить что-нибудь нечистое, — пояснил вполголоса Заглоба. — К
напиткам, говорят старики, нечистой силе доступа нет, их везде можно пить,
а вот еды, особенно супов, надо остерегаться. Так было и в Крыму, когда я
сидел там в неволе. Татарские муллы, или по-нашему ксендзы, так умели
приготовить баранину с чесноком, что только отведаешь — и уж готов и от
веры отречься, и в ихнего мошенника пророка уверовать. — Тут Заглоба еще
больше понизил голос: — Я про князя не говорю, ну а все-таки мой совет
вам, друзья, перекрестите еду, береженого бог бережет.
— Ну что ты, пан, говоришь! Кто перед едой поручил себя богу, с тем
ничего не может статься: у нас в Великой Польше пропасть лютеран и
кальвинистов, а я что-то не слыхал, чтоб они наводили чары на пищу.
— У вас в Великой Польше пропасть лютеран и кальвинистов, вот они со
шведами тотчас и снюхались, — отрезал Заглоба, — а теперь и вовсе дружбу с
ними свели. Я бы на месте князя собак натравил на этих послов, а не
набивал им брюхо лакомствами. Вы только поглядите на этого Левенгаупта.
Жрет так, точно через месяц ему должны веревку к ноге привязать и гнать на
ярмарку. Еще для жены с детишками полны карманы сластей набьет. Забыл я,
как ту другую заморскую птицу звать... Как, бишь, его...
— Ты, отец, Михала спроси, — сказал Ян Скшетуский.
Пан Михал сидел недалеко, но ничего не слышал, ничего не видел, так
как по левую руку от него сидела панна Эльжбета Селявская, почтенная
девица, лет этак сорока, а по правую Оленька Биллевич и рядом с нею
Кмициц. Панна Эльжбета трясла над маленьким рыцарем головой, украшенной
перьями, и что-то с большой живостью ему рассказывала, а он, глядя на нее
отуманенным взором, то и дело поддакивал: «Да, милостивая панна, клянусь
богом, да!» — но не понимал ни слова, ибо все его внимание было устремлено
в другую сторону. Он ловил слова Оленьки, шелест ее парчового платья и от
сожаления так топорщил усики, точно хотел устрашить ими панну Эльжбету.
«Что за чудная девушка! Что за красавица! — говорил он про себя. —
Смилуйся, господи, надо мною, убогим, ибо нет сироты горше меня. Так
хочется мне иметь свою любу, просто вся душа изныла, а на какую девушку ни
взгляну, там уж другой солдат на постое. Куда же мне, несчастному
скитальцу, деваться?»
— А что ты, пан, думаешь делать после войны? — спросила вдруг панна
Эльжбета Селявская, сложив губки «сердечком» и усердно обмахиваясь веером.
— В монастырь пойду! — сердито ответил маленький рыцарь.
— А кто это на пиру про монастырь толкует? — весело крикнул Кмициц,
перегибаясь за спиной Оленьки. — Эге, да это пан Володыёвский!
— А ты об этом не помышляешь? Верю, верю! — сказал пан Михал.
Но тут в ушах его раздался сладкий голос Оленьки:
— Да и тебе, пан, незачем помышлять об этом. Бог даст тебе жену по
сердцу, милую и такую же достойную, как ты сам.
Добрейший пан Михал тотчас растрогался:
— Да заиграй мне кто на флейте, и то бы мне не было приятней слушать!
Шум за столом все усиливался и прервал дальнейший разговор, да и дело
дошло уже до чар. Гости все больше оживлялись. Полковники спорили о
будущей войне, хмурили брови и бросали огненные взгляды.
Заглоба на весь стол рассказывал об осаде Збаража, и слушателей
бросало в жар, и сердца проникались отвагой и воодушевлением. Казалось,
дух бессмертного Иеремии слетел в эту залу и богатырским дыханием наполнил
души солдат.
|
|