|
ли бить кулаками слуг по загривкам, чтобы
те поторопились. Не прошло и четверти часа, как вся комната наполнилась
громом выстрелов. Дым заслонил свет свечей и фигуры стреляющих. Грому
выстрелов вторил голос Зенда, который кричал вороном, клекотал соколом,
выл волком и ревел туром. Его ежеминутно прерывал свист пуль, летели
обломки черепов, щепки от стен и рам портретов; в суматохе шляхтичи
стреляли и по Биллевичам, а Раницкий, разъярясь, рубил портреты саблей.
Изумленные, перепуганные слуги стояли в оцепенении, тараща глаза на
эту потеху, больше похожую на татарский набег. Завыли и залаяли собаки.
Весь дом поднялся. Во дворе собрались кучки людей. Дворовые девки
подбегали к окнам и, прижавшись лицами к стеклу, приплюснув носы,
смотрели, что творится в покое.
Наконец их заметил Зенд; он свистнул так пронзительно, что у всех
зазвенело в ушах, и крикнул:
— Ясновельможные! Девушки под окнами! Девушки!
— Девушки! Девушки!
— Давай плясать! — безобразно заорали шляхтичи.
Пьяная ватага через сени выбежала на крыльцо. Мороз не отрезвил
разгоряченных голов. Девушки, истошно крича, разбежались по всему двору;
шляхтичи ловили их и пойманных уводили в дом. Через минуту в дыму, среди
обломков костей и щепок они пустились с девушками в пляс вокруг стола, на
котором разлитое вино образовало целые озера.
Так потешались в Любиче Кмициц и дикая его ватага.
ГЛАВА III
Следующие несколько дней пан Анджей был ежедневным гостем в Водоктах
и каждый раз возвращался все больше млея от любви и восторга. Он и
товарищам превозносил свею Оленьку до небес, пока в один прекрасный день
не сказал им:
— Милые мои барашки, сегодня поедете на поклон, а потом мы
уговорились с панной Александрой съездить всем в Митруны, на санях в лесу
покататься и посмотреть третье наше поместье. В Митрунах панна Александра
будет нас радушно принимать, ну а вы тоже ведите себя пристойно, смотрите,
искрошу, если кто оплошает...
Кавалеры с радостью бросились одеваться, и вскоре четверо саней везли
удалых молодцов в Водокты. Кмициц сидел в первых, очень красивых санях в
виде серебристого медведя. Везла их калмыцкая тройка, захваченная в
добычу, в пестрой упряжи с лентами и павлиньими перьями, по смоленской
моде, которую смоляне переняли от восточных своих соседей. Кучер правил,
сидя в медвежьей шее. Пан Анджей в бархатной зеленой бекеше на соболях, с
золотыми застежками и в собольем колпачке с цапельными перьями, был весел,
игрив. Вот что толковал он сидевшему рядом с ним Кокосинскому:
— Послушай, Кокошка! Покуролесили мы в эти вечера сверх всякой меры,
особенно в первый вечер, когда досталось и черепам и портретам. А с
девками и того хуже. Вечно это черт Зенд подстрекнет, а потом кому все
отзовется? Мне! Боюсь, как бы люди болтать не стали, ведь о моем добром
имени речь идет.
— Можешь на нем повеситься, больше оно, как и наше, ни на что не
годится.
— А кто в том повинен, как не вы? Помни, Кокошка, через вас и оршанцы
считали меня мятежной душой и зубы точили об меня, как ножи об оселок.
— А кто пана Тумграта по морозу прогнал, привязавши к коню? Кто
зарубил того поляка из Короны, который спрашивал, ходят ли оршанцы уже на
двух ногах или все еще на четырех? Кто изувечил панов Вызинских, отца и
сына? Кто разогнал последний сеймик?
— Сеймик я разогнал свой, оршанский, это дело домашнее. Пан Тумграт,
умирая, отпустил мне вину, а что до прочего, то нечего мне глаза колоть,
драться на поединке может и самый невинный.
— Я тебе тоже не про все сказал и про сыск по двум делам не напомнил,
что ждет тебя в войске.
— Не меня, а вас, потому я только в том повинен, что позволил вам
грабить обывателей. Но довольно об этом. Заткни глотку, Кокошка, и словом
не обмолвись обо всем этом Оленьке: ни о поединках, ни особенно о стрельбе
по портретам да о девушках. Откроется что, я вину на вас взвалю. Я уж
челядь упредил, пикни только кто, ремни велю из спины кроить.
— Ты уж, Ендрусь, и обротать себя дай, коли так своей девушки
боишься. Дома ты был другой. Вижу я, вижу, быть бычку на веревочке, а это
ни к чему! Один древний философ говорит: «Не ты Кахну, так Кахна тебя!»
Попался ты уже в сети.
— Дурак ты, Кокошка! А с Оленькой и ты с ноги на ногу станешь
переминаться, как ее увидишь, другой такой разумницы не сыщешь. Что
хорошо, она тут же похвалит, что худо, не замедлит осудить, она по совести
судит, и на все у нее своя мера. Так ее покойный подкоморий воспитал.
Захочешь перед ней удаль свою показать, похвастаешься, что закон попрал,
так тебе же самому потом стыдно будет: она т
|
|