|
еве с просьбой уговорить
Лихтенштейна взять назад свою жалобу, а в случае надобности послать письмо
великому магистру с просьбой повелеть Куно не поднимать этого дела. Путь этот
представлялся верным, так как Ядвига была окружена таким необычайным почетом,
что великий магистр навлек бы на себя гнев папы и недовольство всех
христианских государей, если бы отказал ей в этом.
Можно было думать, что Конрад фон Юнгинген не откажет королеве и потому,
что он был человек мирный и гораздо более мягкий, чем его предшественники.
К несчастью, епископ краковский Выш, который был в то же время главным
лекарем королевы, строго-настрого запретил княгиням даже заикаться ей об этом
деле. "Королева не может спокойно слышать о смертных приговорах, - сказал он. -
Если речь идет даже о простом разбойнике, она принимает это близко к сердцу;
что же говорить об отроке, который справедливо может надеяться на ее
милосердие? Однако всякое волнение вредно королеве и легко может привести к
тяжелой болезни, здоровье же ее для королевства дороже десятка рыцарских голов".
Каждому, кто осмелится вопреки его запрету потревожить королеву, епископ
пригрозил в заключение страшным королевским гневом и вдобавок преданием анафеме.
Обе княгини испугались и решили ничего не говорить королеве, но зато до
тех пор неотступно умолять короля, пока он не смилуется над Збышком.
Весь двор и все рыцари были уже на стороне Збышка. Повала из Тачева обещал
сказать на суде всю правду, но свидетельствовать в пользу Збышка и представить
все дело как следствие мальчишеской его безрассудности. И все же каждый
предвидел, а каштелян Ясько из Тенчина заявлял об этом во всеуслышание, что
если крестоносец станет настаивать, то жестокая казнь будет свершена.
Тем большим гневом пылали сердца рыцарей против Лихтенштейна, и не один из
них думал про себя, а то и заявлял громогласно: "Он посол, и на поединок его не
вызовешь, но пусть только вернется в Мальборк, не умереть ему собственной
смертью". Это не были пустые угрозы, ибо опоясанным рыцарям не пристало бросать
слова на ветер, и если уж кто давал какой-нибудь обет, должен был выполнить его
или погибнуть. Больше всех негодовал грозный Повала, у него в Тачеве была
любимая дочка одних лет с Данусей, и слезы Дануси вконец сокрушили его.
В тот же день Повала посетил Збышка в темнице, велел ему не падать духом и
рассказал о том, как за него просили обе княгини и как заливалась слезами
Дануся... Узнав, что девочка ради него бросилась к ногам короля, Збышко
растрогался до слез и, не умея выразить свою благодарность Данусе и тоску по
ней, сказал, утирая глаза:
- Эх! Да благословит ее бог, а мне даст поскорее сразиться за нее пешему
или конному! Слишком мало пообещал я ей немцев, такой девушке надо было столько
пообещать их, сколько ей лет. Коли вызволит меня Христос из этой беды, уж я их
для нее не пожалею!..
И он поднял к небу полные благодарности глаза...
- Ты сперва пообещай что-нибудь на церковь, - возразил пан из Тачева, -
ведь если твоя жертва будет угодна богу, ты наверняка выйдешь на свободу. А
потом, послушай: твой дядя пошел к Лихтенштейну, а потом пойду и я. Не зазорно
будет тебе попросить у него прощения, ведь ты и в самом деле провинился, да и
просить прощения будешь не у какого-то Лихтенштейна, а у посла. Согласен?
- Коли мне такой рыцарь, как вы, ваша милость, говорит, что это не зазорно,
- я так и сделаю! Но если крестоносец захочет, чтобы я попросил у него
прощения так, как он требовал по дороге из Тынца, то пусть уж лучше мне отрубят
голову. Останется дядя, он отомстит за меня крестоносцу, когда тот кончит
править посольство...
- Посмотрим, что он скажет Мацьку, - сказал Повала.
Мацько и в самом деле побывал вечером у немца, но тот принял его с таким
высокомерием, что даже свет не велел зажечь и говорил со старым рыцарем
впотьмах. Мацько вернулся от него темный, как ночь, и направился к королю.
Король принял его милостиво, потому что у него уже совсем отошло от сердца, и
когда Мацько упал к его ногам, велел старику встать и спросил, чего ему надобно.
- Милостивейший государь, - сказал Мацько, - как говорится, виноват -
клади голову на плаху, иначе не было б никакого закона на свете. Но есть в том
и моя вина, не удерживал я хлопца, отроду горячего, а, наоборот, поощрял этот
его недостаток. Так я его воспитывал, а потом с малых лет воспитывала его война.
Моя вина, милостивейший король, не раз я ему говаривал: сперва руби, а там
посмотришь, кого изрубил. Хорошо было это на войне, да худо при дворе! Но не
хлопец он у меня, а золото, последний в роду, и жаль мне его до смерти...
- Он опозорил меня, опозорил королевство, - возразил король, - что же, мне
за это по головке его погладить?
Мацько умолк, потому что при воспоминании о Збышке горло сжалось у него
внезапно от жалости, и лишь спустя некоторое время он заговорил все еще
взволнованным, прерывистым голосом:
- Только теперь, когда пришла беда, понял я, как люблю его. Стар я, а он у
нас последний в роду. Не станет его, не станет и нас. Милостивейший король и
государь, пожалей ты род наш!
Тут Мацько снова упал на колени и, протянув свои натруженные на войнах
руки, продолжал со слезами:
- Мы защищали Вильно, бог послал нам богатую добычу, - кому я ее оставлю?
Крестоносец требует отплаты, государь, пусть будет по его, но позвольте мне
положить голов
|
|