|
т, Федор
Никитич, знатный боярин, старший сын Никиты Романовича Захарьина-Юрьева,
свойственника и приближенного Ивана Грозного. И вновь припомнил, как под
высоким синим сводом восторгался он жизнью во всем ее роскошном
многообразии. А в жене, красавице Ксюше-лебеди, Ксении Ивановне Шестовой,
души не чаял, с нею все реки шли за молочные, а берега - за кисельные.
Тешился по закону божьему, а все ж сладко. Да в лихолетье и ее не минуло
пострижение. Уволокли в Заонежские скиты на Белоозере и посадили там в
заточение, а постригли под именем Марфы.
"Псы Годунова Бориса! - Он всегда закипал, перебирая в памяти события
былого. - Не по разуму усердные приставы! Они, окаянные, надломили крепкую
натуру Никитичей, да не мою, дубовую. Молнии метал я, как иглы, и незримые
оковы, как бечеву, рвал. Ксюша смирилась легче, ибо чистоту блюла. А я?! От
себя не таю: любил утеху и... на чужих горлиц заглядывался куда как нежно...
Всего было, и помногу... Бог милостив, все простил..."
Похвально сказано в "Новом Летописце" про пострижение Федора Никитича,
кратко, но сильно: "Он же, государь, неволею бысть пострижен, да волею и с
радостию велией и чистым сердцем ангельский образ восприя и живяше в
монастыре в посте и молитве". А старцы Антониево-Сийского монастыря
жаловались московскому приставу, что Филарет "лает их и бить хочет". Вот те
и сердцем ангельский!
Был опальным, стал патриархом. А мир по-прежнему его приманивал. И
теперь словно ветер проник в опочивальню и вновь донес лихие песни, а с ними
буйный шум "псовой охоты". Вот, слившись с неукротимым конем, несется он,
боярин, в щегольском кафтане на Погонно-Лосином острове в догон за лосем.
"Улю-лю! Улю-лю! Ату его! Ату-у-у!!" И внезапно! "У-у-у-у" - донесло из-за
угла эхо. Филарет махнул рукой: "Стало быть, опять кричал? - Стремительно
подошел к лампаде. Лик вседержителя был непроницаем. - Надо наказать, чтобы
на новом клобуке передали в воскрылиях крепнущую власть патриарха, на одном
и другом пусть сверкают по четыре золотых дробницы с изображениями на них
чернью святых, а херувим и обнизь да ублажат взор жемчугом". А в голову
назойливо лезли воспоминания о мирском житье. А как щеголял он в боярском
одеянии. Вот ведь как говорили в Москве мастера портняжного дела, коли на
ком сидело хорошо платье: "Ни дать ни взять второй Федор Никитич
Кошкин-Захарьин-Юрьев-Романов!" Взял золотой крест, взглянул, как в зеркало:
"Где оно, время шумное?!"
Ушло! Грозой прокатило колесницу лет. Под низким темным сводом томился
он, Филарет, по "милости" Годунова, якобы за то заточен, что покушение на
трон всея Руси чинил... "А ты сам какого рода-племени? Может, татарского?
Мурза! Али прямо с неба на трон Руси грохнул?" Припомнилось и томление в
плену у поляков, долгий торг его сына, царя Михаила, с вельможами Польши за
его, патриарха, освобождение.
А теперь не только шахматные фигуры покорны его тяжелой деснице, а
почитай и целые царства. Теперь он "великий государь, святейший патриарх", -
как величают его большие и малые бояре, и "благолепие церковное, недреманное
око, кормчий Христова корабля", - как славят его белые и черные иерархи.
"Господь наш, милостивец, благословил" - и словно топоры добротные
сбивали царство "в угол" и "в лапу". Нелегко было. Сперва нестройные,
тянулись затем годы восстановления, подобно журавлям. Широко раздавал он,
Филарет, дворцовые земли мелким и служилым людям: выборным дворянам, детям
боярским дворовым и детям боярским городовым, беломестным казакам.
Расширялось стрелецкое войско, вводились полки иноземного строя. И в
строении церкви "божией" пресекался рукой его, патриарха, хаос: его
повелением и благословением составлено "Сказание о действенных чинах
Московского Успенского собора". Как в войске есть правило для боя барабана,
так и в церкви должно быть правило для звона колокольного.
Царь не препятствовал. Раскаленным железом выжигал он, патриарх, многое
"нестроенье" в монастырях - пьянство и своевольство: держали там и питье
пьяное, и табак. Что, в схимники братию силком сгоняли? А коли своей волей,
то пошто бога обманывать? И то сказать, бояре какие! Спасаются, бесово
племя! Как их нарицать, ежели спасаются, а от чего - сами не ведают.
Благочиние отметают и не по обычаю творят, а по греху: близ монастырей
харчевни настроили, и продавалась брага, а старцы по пирам и братчинам
ходили, постоянно бражничали и бесчинствовали. А этой бесовской прелестью
римская Коллегия пропаганды веры воспользовалась и с нечистых времен первого
самозванца, окруженного католиками, стала мутить Москву латинскими библиями,
переводами с польских книг, латинскими изображениями "страстей Христовых". И
ему, опытному охотнику, Юрьеву-Романову, и теперь по душе было б спустить с
цепей своры гончих и травить еретиков: "Улю-лю! Улю-лю! Ату их! Ату-у-у!!"
Филарет тяжко вздохнул и повел плечами, будто хотел сбросить безмерный
груз лет да вновь взяться за меч с гербом Рюриковичей на рукояти. Но
вспомнил о сане, хмуро сдвинул брови и властно переставил белого ратника на
один квадрат. Ныне приходилось обдумывать каждый ход, ибо те, против кого
играл он, обладали вы
|
|