|
а к своей даме,
признается, что, поглощенный всецело этим чувством, он забывает все остальное
на свете. «Я забываю самого себя, чтобы думать о Вас, и даже когда хочу
молиться, то только ваш образ занимает мои мысли» (29). В лирических порывах
южных певцов прорывается если не их равнодушие, то, по крайней мере,
непочтительное отношение к религии. Потому простые любовные стансы своими
намеками, сравнениями, оборотами, вообще складом служат материалом для
характеристики нравов высшего сословия на Юге.
«Моя возлюбленная, — говорит Рамбо д'Оранж, — смотрела на меня с такой
нежностью, что казалось, будто сам Бог улыбался мне. Один такой взор моей дамы,
делая меня счастливейшим на свете, приносит мне больше радостей, чем
попечительнейшие заботы четырехсот ангелов, которые пекутся о моем спасении»
(30).
В тех стихотворениях, где прорывается чувственная страсть, намеки становятся
еще решительнее:
«Когда сладкий зефир повеет в тех незабвенных местах, которые некогда Вы
осеняли вашим присутствием, мне кажется, я чувствую обаяние рая... Когда я
наслаждаюсь счастьем созерцать Вас, ощущать прелесть вашего взгляда, я не думаю
о другом блаженстве. Тогда я владею самим Богом» (31).
«Ваш обольстительный стан, сладкая улыбка на устах, нежность, изящество,
вся неодолимая прелесть вашего тела вечно в моих мыслях и в моем сердце. Если
бы так я думал о Боге, если бы я к нему имел такую чистую привязанность, то,
конечно, раньше кончины моей, даже в продолжение целой жизни был бы помещен им
в раю»(32).
«Не думайте, чтобы я от гордости твердил о своем счастье. Нет — я люблю свою
даму со всей нужной страстью, ей посвящены самые пылкие желания мои, и если
смерть застигнет меня внезапно, то последняя молитва моя к Богу будет не о рае.
Нет! Я буду молить его наградить меня, вместо его рая, еще ночью в ее объятиях»
(33).
Издевка над церковными обрядами слышится в легкомысленном взгляде на характер
семейных отношений, проявившийся тогда в лангедокских землях:
«Так как обеты и клятвы любви, некогда данные нами обоюдно друг другу, могут
впоследствии помешать новым привязанностям и случайностям любви, то гораздо
лучше отправиться теперь же к священнику и просить его о новом благословении.
Разрешите меня от моих обещаний, а я Вас разрешу от ваших, скажем мы друг другу.
И тогда, по окончании церемонии, каждый из нас будет вправе дозволить себе
новую любовь. Если я в порывах ревности сделаюсь преступным в оскорблении Вас —
простите меня, со своей стороны и я искренно прощаю вас» (34).
С еще большей смелостью прорываются некатолические чувства трубадуров того
времени в сонетах Гюго Башелери и Бонифация Кальво:
«Да, я клянусь святым Евангелием, что ни Андрей Парижский, ни Флорис, ни
Тристан, ни Амалис?? не имели такой чистой страсти, такой верной привязанности,
как моя. С тех пор как я посвящаю сердце своей даме, я не читаю pater noster,
чтобы в словах qui est in coelis не подумать всем сердцем о ней»?? (35).
«Она была так чиста в своих речах, так разумна в поступках, — поет Кальво
о своей даме, — что я просил Господа принять ее в свою святую райскую обитель.
И нисколько не сомневался в том, ибо, как думаю, без моей дамы в раю не будет
совершенства»(36).
Во всем этом нельзя видеть одни метафоры, одно увлечение певцов своими дамами.
Вовсе не свидетельствуют эти строки в пользу религиозности, как то полагает
Ренуар. Трудно поверить тому, чтобы, «служа в одно время Богу и даме, они
хотели оставаться верными и культу Церкви и культу любви» (37). В эпоху
религиозного экстаза, доходившего в остальной Европе до дикого суеверия,
подобные литературные приемы, незнакомые прежде нигде, обнаруживают по меньшей
мере религиозное легкомыслие на Юге Франции, легкомыслие, общее с Италией. Это
были признаки того, что почва уже подготовлена к восприятию еретических грез.
Со своей стороны и содержание эпической поэзии, полной чародейств
германской мифологии, волшебства арабской сказки и преданий таинственной эпохи
друидов, не всегда способно было воспитывать христианское миросозерцание. В то
же время из академий Кордовы и Гренады?? проливались лучи нового просвещения.
Там зарождались попытки к объяснению начал бытия, и, пользуясь творениями
мыслителей классической древности, арабские философы приходили к интересным и
своеобразным выводам, легко и с увлечением воспринимаемым на христианском Юге.
Вместе с арабской наукой провансальцы могли ознакомиться с поучениями
иудейских раввинов. Еврейские школы были особенно многочисленны; на гуманном и
просвещенном Юге евреи пользовались тогда свободой, большей, чем где-либо.
Врачи, философы, математики, астрологи Прованса были по преимуществу из евреев.
Медицинская школа в Монпелье в XII столетии была наполнена арабскими и
еврейскими профессорами, последователями Авиценны и Аверроэса; по всем большим
городам Лангедока имелись еврейские коллегии. Особенно славилась нарбоннская и
после нее — в Безьере, Монпелье, Люнеле, Бокере и Марселе. В академии Бокера
славился доктор Авраам, в Сен-Жилле — еврейский мудрец Симеон и раввин Иаков, в
Марселе — Фирфиний и его зять, другой Авраам. Преподавание в их училищах было
бесплатное. Курсы иногда бывали публичные. Не имевшие необходимого достатка
ученики и слушатели пользовались бесплатным содержанием за счет профессоров.
Это был большой повод к соблазну и одно из средств к распространению ереси.
Католическое духовенство было бессильно тому воспрепятствовать.
Под благотворным влиянием евреев и у христиан было учреждено собственное
бесплатное обучение: так было в школе города Альби для предметов
первоначаль
|
|